Страница 5 из 13
Наконец, уходя на кухню готовить знаменитое эстуфато, она опять крикнула:
— Пожалуйста, береги la boteglia.
К несчастью, как только жена его вышла, поэт, воспользовавшись её отсутствием, заговорил об искусстве, о театре, об успехе, и так свободно, с таким жаром и увлечением, что… трах!.. При одном жесте, более выразительном, нежели другие, драгоценная бутылка полетела со стола и разбилась вдребезги посреди комнаты. Никогда я не видал такого испуга… Он внезапно остановился и побледнел… В ту же минуту в соседней комнате послышался контральто Марии-Ассунты, и сама она появилась в дверях, с пылающим взором, с гневно оттопыренной губой, вся красная от жара кухонной печи.
— La boteglia! — воскликнула она грозно.
Тогда поэт, робко нагнувшись к моему уху, шепнул мне:
— Скажи, что это ты…
Бедняк до такой степени трусил, что я чувствовал, как под столом дрожали его длинные ноги…
Певец и певица
Как им было не полюбить друг друга? Оба красивые и знаменитые, певшие в одних и тех же операх, жившие каждый вечер, в продолжение пяти актов, одной и той же искусственной и страстной жизнью. Огнем нельзя играть безнаказанно. Нельзя говорить друг другу, по двадцати раз в месяц, под вздохи флейты и дрожащие звуки скрипок: «Люблю тебя!» и не поддаться наконец волнению собственного голоса. Мало-помалу страсть пришла к ним. Волны гармонии, случайности ритма, великолепные костюмы и декорации, всё способствовало тому… Она пришла к ним через окно, открытое настежь Эльзой и Лоэнгрином — в светлую, полную нежащих звуков ночь… «Приди дышать упоительным благоуханием!»
Она прокралась между белыми колоннами на балкон Капулетти, где бледный свет занимающейся зари застаёт Ромео и Джульетту: «Нет! Это не утро, это не жаворонок».
Она овладела сердцами Маргариты и Фауста, в тот час, когда лучи месяца, перейдя от садовой скамейки к переплетающимся листьям плюща и роз, достигли ставней маленькой комнаты: «Оставь меня, оставь созерцать красу твою!»
Вскоре весь Париж узнал о любви их и заинтересовался ею. Они сделались героями сезона. Все съезжались любоваться этими двумя прекрасными звёздами, тяготевшими друг к другу в музыкальном небе оперы. Наконец, однажды вечером, после восторженных вызовов, когда занавес только что опустился, отделив гремевший аплодисментами зал от усыпанной букетами сцены, где белое платье Джульетты скользило между облетевшими камелиями, певцы в порыве неудержимого влечения — как будто любовь их, несколько искусственная, ожидала только полного триумфа, для того, чтобы высказаться — обнялись и обменялись клятвами, освящёнными долго не умолкавшими «браво» расходящейся публики. Две звезды соединились.
После свадьбы, они некоторое время не появлялись на сцене. Потом, когда отпуск их кончился, они опять вышли вместе, в одной и той же пьесе. Публика была неожиданно поражена в этот вечер. До сих пор, между двумя звёздами первенствовал мужчина. Он был старше и опытнее; хорошо зная вкусы и слабости публики, он подчинял партер и ложи своему голосу. Она казалась подле него ученицей, с огромными задатками, обещавшими в будущем гениальную артистку. Её молодой голос был угловат, так же, как плечи, несколько узкие и худые. Когда же, по возвращении, она появилась в одной из своих прежних ролей, и когда вырывавшиеся из груди её звуки, полные, роскошные, чистые как вода ручья, огласили зал — восторг и удивление публики были так велики, что весь интерес вечера сосредоточился исключительно на ней.
Это был для молодой женщины один из тех счастливых дней, когда атмосфера, окружающая вас, становится лёгкой, прозрачной, дрожащей, для того, чтобы доносить до вас все лучи, все ласки успеха. Что же касается мужа, то ему почти забыли аплодировать, и, как всегда около яркого света бывает глубокая тень, певец очутился, подобно какому-нибудь статисту, в самом тёмном углу сцены.
Этой страстью, внезапно проявившейся в игре артистки, в её очаровательном нежном голосе — она была обязана ему; он зажёг пламень, горевший в этих глубоких глазах. Казалось, что эта мысль должна бы заставить его гордиться; но тщеславие актёра превозмогло. После спектакля, он потребовал к себе главу клакёров и сильно распёк его. Они не обратили должного внимания на выходы певца, не хлопали ему при уходе со сцены и даже забыли вызвать по окончании третьего акта. Он хотел жаловаться директору.
Увы! Что он ни говорил, и как ни лезли из кожи клакёры, но предпочтение публики, завоёванное женой его, осталось за ней окончательно.
На её счастье, ей доставались благодарные роли, как нельзя более соответствовавшие её таланту и красоте, и она появлялась в них со спокойствием светской женщины, входящей на бал в наряде, который идёт ей, и заранее уверенной в овациях. При каждом новом успехе её, муж становился всё более и более грустным, раздражительным, нервным. Эта слава, безвозвратно переходящая от него к ней, делала на него впечатление воровства. Долго скрывал он от всех и преимущественно от жены эти страдания, в которых стыдно сознаться. Но однажды вечером, когда она подымалась по лестнице в свою ложу, обременённая букетами, которые обеими руками несла в своём платье, и когда, упоённая успехом, она сказала своему мужу взволнованным от аплодисментов голосом: «Какая славная была у нас нынче публика!» — он ответил ей: «Ты находишь?», и в тоне его было столько горечи и иронии, что молодая женщина тотчас же поняла всю правду.
Муж ревновал её, но не ревностью любовника, желающего, чтобы жена его была красива для него одного, а ревностью артиста — холодной, жестокой, неумолимой. Порой, когда она, окончив арию, останавливалась и оглушительные «браво» неслись к ней со всех сторон, — он принимал безучастный, рассеянный вид, и взгляд его, казалось, говорил зрителям: «Когда вы кончите аплодировать, я начну петь».
О! Эти аплодисменты, этот шум падающего града, эхо которого так приятно звучит за кулисами, в коридорах, — когда раз узнаешь его, обойтись без него становится невозможно. Великие актёры не умирают ни от болезней, ни от старости. Они перестают существовать, когда им больше не аплодируют. Певец пришёл в совершенное отчаяние от равнодушие публики. Он похудел, сделался зол, сварлив. Как ни пытался он хладнокровнее отнестись к своим неудачам, взглянуть им прямо в лицо, сколько ни повторял себе, перед тем, как выйти на сцену: «Ведь это, однако ж, жена моя, и я люблю её», но в искусственной театральной атмосфере правдивое чувство тотчас же исчезало. Он ещё любил женщину, но ненавидел певицу. Она замечала это и следила за его печальной манией как за болезнью. Сначала, она хотела несколько уменьшить свой успех, сдерживать себя, пользоваться не всеми своими голосовыми средствами, но как только подходила в рампе, решимость её, точно так же, как и решимость её мужа, тотчас же исчезала. Талант певицы, помимо воли её, брал верх над её желаниями. Тогда она стала унижаться; умалялась перед ним, спрашивала его советов, хотела знать, как он её находит в такой-то роли, поняла ли она её…
Понятно, что тот никогда не был доволен, и в те вечера, когда она имела наибольший успех, говорил ей с видом добродушия, — тем фальшиво-товарищеским тоном, который в таком ходу между актёрами: «Надо следить за собой, дружок мой, дело неладно, ты не идёшь вперёд»… Или: «берегись… ты чересчур расточаешь свои средства… Чересчур утомляешься… Тебе не худо взять отпуск». Иногда он хотел помешать ей петь, прибегая даже к глупым предлогам. Она была не в голосе, у неё был насморк. Случалось, что он придирался к ней как какой-нибудь бездарный актёр: «Ты слишком скоро начала финал дуэта… Ты убила у меня эффект… Это сделано нарочно».
Несчастный не замечал, что он сам стесняет её игру, слишком торопится подавать реплики для того, чтобы помешать ей вызвать аплодисмент, и, желая снова овладеть публикой, всячески выставляется вперёд. Она не жаловалась, она слишком любила его. Притом же, успех делает нас снисходительными. Как ни старалась она остаться в тени, стушеваться, — но восторг публики выдвигал её каждый вечер на первый план.