Страница 5 из 29
Тут страшный зверь приблизился, и рожки заплясали.
Ах, как дралась наша храбрая козочка! Больше десяти раз — я не преувеличиваю, Гренгуар,— заставила она волка отступить, чтобы перевести дух. В минуты передышек лакомке удавалось щипнуть пучок травы, и с полным ртом она снова вступала в бой… Так шло всю ночь. Иногда козочка г-на Сегена взглядывала на звездные хороводы в чистом небе и думала:
«Ах, только бы продержаться до рассвета!..»
Одна за одной меркли звезды. Бланкетта с новой силой пустила в ход рога, а волк — зубы… На краю неба появилась бледная полоса света… С фермы донесся хриплый крик петуха.
— Наконец-то! — сказала бедняжка-козочка, ждавшая только рассвета, чтобы умереть; она вытянулась на земле, ее прекрасная белая шубка была вся в крови…
Тогда волк набросился на козочку и съел ее.
Прощай, Гренгуар!
История эта не выдумана мною. Если тебе случится побывать в Провансе, наши фермеры тебе уж, конечно, расскажут о козочке г-на Сегена; козочка билась с волком всю ночь, а наутро волк ее съел.
Понимаешь, Гренгуар?
…а наутро волк ее съел.
Звезды
В ту пору, когда я пас скот на Любероне, я по целым неделям не видал живой души, бродил по пастбищам один со своей собакой Лабри да с овцами. Разве когда пройдет отшельник с Мон-де-лʼЮр в поисках целебных трав да порой повстречается черный от копоти пьемонтский угольщик. Но это были люди бесхитростные, привыкшие в своем одиночестве к молчанию, потерявшие вкус к разговору и далекие от всего, что говорилось внизу, в селах и в городах. Зато и радовался же я, как заслышу на тропе, идущей в гору, бубенцы мула с нашей фермы, раз в две недели доставлявшего мне припасы, и увижу, как постепенно над склоном появляется смышленая рожица миарро (мальчишки с фермы) или бурый шлык старой тетки Норады! Я торопил их, чтобы они рассказали деревенские новости: кого крестили, кого просватали. Особенно любопытно мне было узнать, что поделывает хозяйская дочка, наша барышня Стефанетта, красивее которой не было на десять миль окрест. Не подавая виду, что это меня особенно затрагивает, я справлялся, часто ли она ходит на вечеринки, на посиделки, есть ли у нее новые вздыхатели. А если кто спросит, какое до этого дело мне, бедному пастуху, я отвечу, что мне было тогда двадцать лет, а прекрасней Стефанетты я в жизнь свою никого не видывал.
Вот как-то в воскресенье, когда я дожидался двухнедельных припасов, случилось, что с ними очень запоздали. Утром я подумал: «Верно, это из-за поздней обедни». Затем, ближе к полудню, разразилась гроза, и я решил, что мул не мог пройти по размытой дороге. Наконец, около трех часов прояснило, горы омылись и заблестели на солнце. Тут я услышал сквозь рокот вздувшихся потоков и шум капель, падающих с листьев, бубенцы мула, радостные, торопливые, будто пасхальный трезвон. Но сопровождал мула не маленький миарро, не старуха Норада. Сопровождал его… угадайте, кто!.. Хозяйская дочка, дети мои! Хозяйская дочка, порозовевшая от горного воздуха и послегрозовой прохлады, чинно сидела между ивовыми корзинами.
Мальчик заболел, тетка Норада отпросилась к детям. Все это красавица Стефанетта рассказала мне, слезая с мула, и еще — что сбилась с дороги, потому и запоздала. Но, глядя на нее, такую расфуфыренную, в цветных лентах, в яркой юбке, в кружевах, можно было скорее подумать, что она замешкалась где-нибудь на танцах, а не отыскивала в кустарнике дорогу. Ну что за душенька! Глаз бы от нее не отвел. Правда, я не видал ее еще так близко. Зимой, когда стадо уже спустится в долину, я отправлялся по вечерам ужинать на ферму, и иногда она проходила по комнате, быстро, ни с кем из слуг не заговаривая, всегда нарядная и чуточку важная… А теперь она была тут только для меня одного! Ну как не потерять голову?
Вынув из корзины провизию, Стефанетта с любопытством огляделась. Приподняв, чтобы не испачкать, свою нарядную праздничную юбку, она вошла в загон, захотела поглядеть на угол, где я спал, на соломенную подстилку с овчиной, на мой большой плащ, висевший на стене, на посох, на кремневое ружье. Все это ее занимало.
— Здесь ты и живешь, бедный мой пастух? Верно, скучаешь вечно один! Что ты делаешь? О чем думаешь?..
Мне хотелось ответить: «О вас, хозяйка!» И я бы не солгал. Но я так оробел, что слова не мог вымолвить. Думаю, она это заметила, а ей, плутовке, доставляло удовольствие своими лукавыми вопросами еще больше смущать меня.
— А что, пастух, твоя милая подымается иногда проведать тебя?.. Уж, конечно, это золотая коза или фея Эстрела, что порхает по гребням гор…
И сама она, когда говорила, казалась феей Эстрелой, так она звонко смеялась, запрокинув голову, и торопилась уйти, и от этого чудилось, что приход ее мне только пригрезился.
— Прощай, пастух!
— Будьте здоровы, хозяйка!
И вот она уехала и увезла пустые корзины.
Когда она скрылась из глаз на крутой тропинке, мне показалось, что камешки, которые катились из-под копыт ее мула, один за другим падают мне на сердце. Я долго-долго слышал их. И до вечера я сидел, как зачарованный, боясь шелохнуться, чтобы не спугнуть мои мечты. Под вечер, когда долины подернулись синевой, а овцы с блеяньем жались друг к дружке, я, входя в загон, услышал, как кто-то меня окликнул со склона, и увидел хозяйскую дочку. Только теперь она уже не смеялась, как давеча, а дрожала от страха, холода, сырости. По ее словам, спустившись с горы, она увидела, что Сорга вздулась от ливня во время грозы, а когда вздумала во что бы то ни стало перебраться на ту сторону, то чуть не утонула. Весь ужас был в том, что в такой поздний час нечего было и думать возвратиться на ферму: ведь хозяйская дочка сама нипочем не нашла бы обходную тропинку, а я не мог оставить стадо. Ее очень беспокоила мысль провести ночь в горах, особенно из-за того, что дома будут волноваться. Я успокаивал ее, как только мог.
— В июле, хозяйка, ночи короткие… Придется пережить неприятную минуту, и только.
И я быстро развел яркий огонь, чтобы она посушила ноги и платье, вымокшее в Сорге. Потом я принес молока, овечий сыр, но бедняжка не думала ни греться, ни кушать, и при виде крупных слез, выступивших у нее на глазах, я тоже чуть не заплакал.
Между тем совсем стемнело, только на гребне гор лежал еще солнечный налет, светлая дымка с той стороны, где закат. Я хотел устроить хозяйку на ночлег в загоне. Постелил на свежей соломе прекрасную новую овчину, пожелал спокойной ночи и уселся на воле за дверью… Хотя кровь у меня и распалилась от любовного жара, бог мне свидетель, что на уме у меня не было дурных мыслей, а только чувство гордости, как подумаю, что тут же, в загоне, около отары, с любопытством глядевшей на нее, спит хозяйская дочка, сама как овечка, только дороже и белее всех остальных, а я охраняю ее покой. Никогда еще небо не казалось мне таким бездонным, звезды такими яркими… Вдруг калитка в загоне отворилась, и вышла красавица Стефанетта. Ей не спалось. Овцы ворочались и шуршали соломой или блеяли со сна. Лучше уж она посидит у костра. Тогда я накинул ей на плечи свой козий мех, раздул огонь, и мы уселись рядышком и молчали. Если вам случалось проводить ночь под открытым небом, вы знаете, что в час, когда мы спим, в тиши и безлюдье пробуждается таинственный мир. Ручьи тогда поют куда явственнее, в заводях загораются огоньки. Все горные духи бродят на свободе, и воздух насыщен шорохами, невнятным шелестом, словно слышишь, как ширятся ветви, как растет трава. Днем живут все твари, а ночью оживают вещи. С непривычки это пугает… Вот хозяйская дочь и дрожала и жалась ко мне при малейшем шорохе. Вдруг протяжный жалобный крик поднялся с заводи, что мерцала пониже, и донесся к нам. И тут же, над головой у нас, в том же направлении покатилась красивая падучая звезда, словно только что услышанная жалоба повлекла за собой свет.
— Что это? — шепотом спросила Стефанетта.