Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 122

Он топает ногой, ударяет кулаком по столу, и Шарлотта, которая еще не выплакала свое горе, утирая слезы, подбирает рассыпавшиеся по ковру перья, суконку для пера, ручку-словом, все свои секретарские доспехи.

Появление доктора Гирша кладет конец этой тягостной сцене, которая, однако, повторяется столь часто, что все пылинки в доме к этому привыкли: как только проносится буря и гнев утихает, они быстро опускаются на свои места, и предметы вновь принимают свой привычный, невозмутимый и безмятежный вид. Доктор не один. С ним явился Лабассендр, оба входят в комнату необычайно торжественно, с таинственным выражением лица. Особенно это удается певцу, поднаторевшему в театральных эффектах; он плотно сжимает губы и закидывает голову, что, очевидно, должно выражать: «Я знаю нечто весьма важное, но вам ни за что на свете не скажу».

Д'Аржантон все еще дрожит от бешенства и потому не понимает, отчего друзья столь многозначительно трясут его руку; не произнося ни слова. Вопрос Шарлотты все ему объясняет.

— Ну что, господин Гирш? — говорит она, кидаясь к доморощенному лекарю.

— Отвечают все то же, сударыня. Никаких известий.

Но в то время как он говорит Шарлотте «Никаких известий», — его скрытые выпуклыми очками глаза вылезают из орбит, ибо он старается дать понять д'Аржантону, что все это ложь, что известия получены, ужасные известия!

— Но что они-то сами думают, эти господа из пароходной компании? Что они все-таки говорят?.. — допытывается мать, желая и одновременно страшась услышать правду, пытаясь прочесть ее на этих гримасничающих лицах.

— О господи, сударыня!.. Бэу! Бэу!

И пока Лабассендр путается в длинных, пустых, как будто бы успокоительных, но уклончивых фразах, Гирш, прибегнув к декостеровской методе, изображает поэту «очертания» следующих слов: «Кидн» затонул со всем экипажем и пассажирами… Столкновение в открытом море… Недалеко от Зеленого мыса… Ужас!»

У д'Аржантона дрогнули его пышные усы. Но ни одна черточка на его бледной, невозмутимой, самодовольной физиономии не шевельнулась; при взгляде на него трудно было бы сказать, что он испытывает, невозможно было понять, торжествует он или испытывает запоздалые угрызения совести из-за этой зловещей развязки. Быть может, в нем боролись эти два чувства, но лицо его оставалось бесстрастным и непроницаемым, как маска.

И все же ему захотелось пройтись, рассеяться, прийти в себя после столь важного известия.

— Я совсем заработался, — сказал он совершенно серьезно своим друзьям. — Надо подышать свежим воздухом… Вы хотите пройтись вместе со мной?

— Ты хорошо придумал, — согласилась Шарлотта. — Тебе не мешает погулять.

Обычно Шарлотта изо всех сил удерживает своего поэта дома: она уверена, что все дамы Сеи-Жерменского предместья уже знают о его возвращении и готовы по очереди «пить кровь из его сердца», но сегодня она даже рада, что он уходит и она сможет остаться наедине со своими мыслями. Она даст волю слезам, и никто не станет ей досаждать утешениями, ей не надо будет скрывать свои страхи и мрачные предчувствия, которые она не осмеливается высказывать, боясь, что ее будут бездушно успокаивать. Ее тяготит даже присутствие служанки, и вопреки обыкновению она не вступает с ней в бесконечный разговор, как это случается всякий раз, когда поэт уходит, а отсылает ее спать в мансарду.

— Вы хотите побыть одна, сударыня?.. А вам не страшно?.. На балконе так завывает ветер, прямо тоска берет.





— Нет, ступайте… Я не боюсь.

Наконец-то она одна и может молчать, думать без помех, не опасаясь услышать голос тирана: «О чем ты думаешь?..» Господи, да о своем сыне, о Джеке! О чем ей еще думать теперь? С той минуты, как она прочла в газете зловещую строку: «О «Кидне» нет никаких известий», — образ Джека ни на миг не оставляет ее, преследует, сводит с ума. Днем еще куда ни шло, эгоистическая требовательность поэта заставляет ее забывать обо всем, даже о своем горе, но по ночам она не спит. Она слушает, как свистит ветер, и он нагоняет на нее необъяснимый страх. Сюда, на эту часть набережной, где они живут, он всякий раз врывается с другой стороны и то буйствует, то жалуется, сотрясает дощатые строения, заставляет дребезжать стекла, хлопает висящей на одной петле ставней. Но шепотом ли, громко ли он всегда что-то рассказывает. Он говорит ей — как всем матерям, как всем женам моряков — слова, от которых она бледнеет.

Дело в том, что он прилетает издалека, этот буйный ветер, и летит быстро, он много повидал на пути! Как обезумевшая птица, он подхватывает всюду, где проносится, любой звук, любой крик и мчит их дальше с головокружительной быстротой на своих громадных крылах. Озорной и грозный, он одновременно рвет парус на судне, гасит свечу, приподнимает мантилью, нагоняет грозовые тучи, раздувает пожар. И обо всем этом он рассказывает, и потому по-разному звучит его голос — то весело, то жалобно.

В эту ночь слушать его особенно жутко. Он стремительно проносится по балкону, раскачивает оконные рамы. подлезает под двери. Он хочет войти. Он должен что-то немедленно сообщить матери Джека. Встряхивая мокрые крылья, он с размаху ударяет ими об оконное стекло, и оно дребезжит, ибо вой ветра звучит, как зов, как предупреждение. Бьют часы на башнях, паровоз свистит вдали на железной дороге, и все эти звуки тоже сливаются в жалобу, повторяющуюся, как наваждение. Шарлотта догадывается, что хочет сказать ей ветер. Ведь он гуляет всюду и, должно быть, видел, как в открытом море громадный корабль боролся с волнами, валился набок, терял мачты и, наконец, погрузился в пучину. Ветер видел протянутые в мольбе руки, испуганные, смертельно бледные лица, прилипшие ко лбу волосы, обезумевшие глаза, он слышал отчаянные вопли, рыдания, прощальные возгласы и проклятия, исторгнутые из груди людей на пороге смерти. Шарлотта до такой степени во власти галлюцинации, что ей чудится, будто в шуме далекого кораблекрушения она различает слабый, едва слышный стон:

— Мама!

Разумеется, это ей только мерещится, это плод тревожных мыслей.

— Мама!

На сей раз зов звучит уже громче… Но нет, быть не может. У нее звенит в ушах — вот и все… Господи, уж не теряет ли она рассудок?.. Чтобы избавиться от преследующего ее голоса, Шарлотта вскакивает и принимается ходить по гостиной… Нет, теперь кто-то и вправду зовет. Голос доносится с лестницы. И она спешит открыть дверь.

Газовый рожок не горит, и при свете лампы, которую она держит в руке, на ступеньки падает узорчатая тень от перил… Нет, никого… А между тем она ясно слышала голос. Надо посмотреть. Она перегибается через перила, высоко над головой подняв лампу. Тихий, приглушенный звук, похожий и на смех и на рыданье, долетает с лестницы, по которой медленно поднимается, почти тащится, держась за стену, высокая фигура.

— Кто здесь?.. — кричит она, вздрагивая, пронзенная безумной надеждой, которая прогоняет испуг.

— Это я, мама… Я-то хорошо тебя вижу… — отвечает кто-то хриплым и слабым голосом.

Она сбегает по ступенькам. Высокий и, кажется, раненый рабочий опирается на костыли… Это он, ее Джек! Он так взволнован встречей с матерью, что в изнеможении с горестным стоном останавливается на середине лестницы. Вот что она сделала со своим сыном!

Ни слова, ни восклицания, ни поцелуя! Они стоят, смотрят друг на друга и плачут…

Есть люди, которым словно самой судьбою суждено вечно попадать в смешное положение: любая их попытка выказать возвышенные чувства оказывается неуместной или фальшивой. Так было предначертано, что д'Аржантон, это король неудачников, будет всегда терпеть неудачу, силясь произвести аффект. Подробно обсудив все с друзьями, он решил, что по возвращении домой в тот же вечер сообщит Шарлотте роковую весть, чтобы разом с этим покончить. Желая по возможности смягчить неожиданный удар, он заранее придумал несколько приличествующих случаю высокопарных фраз. Уже по тому, как он повернул ключ в замке, можно было понять, что он намерен возвестить нечто важное. Но каково же было его удивление, когда он увидел, что в столь неурочный час в гостиной еще горит свет, Шарлотта еще на ногах, а на столе, неподалеку от камина, видны остатки почти нетронутого ужина, как это бывает, когда люди торопятся перед отъездом или только что приехали и от волнения им не до еды!