Страница 3 из 32
— Ну ты дятел и есть. У правительства тоже же акции есть… У такого! Кремлевского! Половина завода у нас, а другая — у Чубайса в портфеле. Вот Чубайс нас и продал — встречайте хозяина нового.
— Что ж за время-то сучье такое? — плюется Борзыкин. — Ни о чем же таком раньше просто не думали. Есть задание, есть план — и вперед, как по рельсам. Все ж народное… чьими руками построено? Вот сама постановка вопроса смешная: а чье? Да мое!
Вон его, вон его! Кто построил, кто пашет, вот тот и хозяин. А теперь — зао, шмао, аохэзэтэ!.. И хээржэ на выходе одно! Вот вскормили сучат на народные деньги! Тот же Сашка Чугуев — а кто он такой? Вот таким сопляком у меня под ногами, когда я тридцать лет беспорочно у домны. Да со мной Ракитин здоровался за руку! А теперь он на «мерсе», вон дом себе строит размером с силикатный завод, а работяги по помойкам побираются. Не хотел, а ударил Валерку, попал: и привык уже вроде Валерка, что при нем постоянно имя брата полощут, и фамилию отца заодно поневоле, но кольнуло сейчас все равно.
— Ладно, ладно, Мартыныч, отваливай. — Мишка, будто почуяв состояние Валерки, старика обрывает: чего зря лишний раз парню душу мытарить? Сам-то вон он, Валерка: локоть к локтю с тобой, кирпичом в общей кладке, уже век, как срослись, словно эти, сиамские, жаром домны скрепленные-спаянные; разве ж он виноват, что брательник такой у него? Ну а батя, Чугуев Анатолий Семенович? Сам такому исчадию, надо думать, не рад. — А мы тут совещание акционеров проведем в сепаратном порядке, — на шалман, подмигнув, всем кивает — грубо сваренный из листового железа сарай, где толкутся уже мужики первой смены.
Водка крепко припахивает ацетоном и жженой резиной, но про водку со вкусом просто водки забыли давно — заскорузлые толстые пальцы сжимают хрусткий пластик стаканчиков и несут к жестким ртам, опрокидывают разом.
— А по мне, один хрен, — чуть подшипники первой порцией смазав, наконец-то Валерка свой мыслительный и речевой механизм с пробуксовкой в движение приводит. — Что московский хозяин, что нынешний. Что Савчук был, что Буров. Все как рыба башкой об лед. Мы и так по полгода зарплаты не видим.
— А увидим — хватает на две поллитровки.
— Вот именно. Так что пусть хоть китайцы приходят. — Зло Валерку берет непонятное: прямо хочется даже, чтобы гикнулось все поскорее, окончательно, вдрызг, лишь бы так, как сейчас, не тянулось, беспросветно, паскудно. — Ведь и так уж на дне, так что хуже не будет.
— Ну даешь ты, могутовец! — Степа зенки выкатывает. — А завод как, завод? Что отцы наши строили?!
— А сейчас что завод?
— Да стоит сейчас, в смысле вот дышит! Буров хоть производство-то держит. А придет этот банк? Пустит все с молотка! Черным ломом, отходами, силикатной продукцией. Вторсырьем за бугор. Разберет комбинат по кирпичику! Нас вот, нас, работяг, всех уволит под корень!
— Это что, целый город? Двести тыщ, что ли, всех человек, что вокруг комбината? Не бывает такого! В природе! — Мишка вправду не верит — все равно как к могиле его подвели и кивнули: ложись.
— А санация — слышал такое? Оборудование тупо распилить и продать — и на Фиджи с бабосами — тусоваться красиво! Вот что им, москвичам! Саранча! Я чего… надо грудью всем встать за завод, монолитом.
— Это что ж — за Чугуева?
— За Чугуева, да! За него вон, Чугуева! — на Валерку кивок. — Вот за этого — не за того. За самих вот себя!
— Это что значит «встать»? Есть вообще-то закон — кто считается собственник. Если все по закону, то что ж мы? Мы ж в законах ни в зуб все ногой.
— Да закон — как дубина, чтоб нас ей гвоздырить. Они ж сами себе его пишут, под себя, чтобы недра из России высасывать. Поросенок вот этот специально, чтобы людям простым не понять… — Степа чмокает воздух слюняво, с досадливым присвистом, показав им Гайдара пухлявого. — Ну а мы чего, а? Нас … а мы терпим? Вон шахтеры — молодчики: общей массой всегда за свои интересы, как штык, до Москвы всем Кузбассом доходят. Ну а мы чего, мы?! Тоже можем потребовать. Уважения, сука, к человеку труда! Ну, что скажешь, Валерка?
— А ему, может, сладко при порядке-то нынешнем, — поддевает Митяй. — Брат лопатой гребет все, что мы наварили. Хмель чего-то не брал, и не чуял Валерка гудения крови в себе, ожидаемой радости высвобождения души из-под спуда. Он впахивал, а жизнь его не продвигалась никуда, так и застряв на личном унизительном безденежье и на позорной слабости, падении общего всего. Раньше ведь каждая загрузка, каждый выпуск, каждый забитый гвоздь и каждая проглоченная макаронина — все приближало время наступления на земле какой-то всеобщей, окончательной правды всех русских. А теперь, что теперь?
Решили: то было неправдой, все советское, баландой для скудных рабоче-крестьянских мозгов, пустыми лозунгами только, чтобы некормленые рты законопатить? Ну хорошо. А что взамен? Пусть каждый работает сам на себя и получает по приложенным усилиям? Он сам, Валерка, первым в эти акции поверил — что станет собственником своего завода вправду, не придатком живым к своей домне, а ее настоящим хозяином, отольется ему его пахота в прочное будущее, в полновесный достаток и ровную сытость. А на поверку вышло что? Какие там проценты жирные на эти акции его с каждой сменой набегают? Жизнь сокращается бесцельно — это только.
Будто бы кто закупорил в Валерке, как чугунную лаву в печи, просящуюся выйти, разгуляться кипящую немереную силу, которую в себе с младых ногтей он чуял, употребить ее способный с равной страстью на созидание и на слом, лишь бы какую точку приложения показали. Так что этой вот вести о московских варягах, норовящих подмять под себя комбинат, отупевший Валерка скорее обрадовался — как возможности вырваться из непродышной трясины; сразу жгуче прихватывало у него в животе от одной только мысли вот об этом нашествии, о какой-то неведомой искре, что возникнет, конечно, на контакте могутовских с пришлыми, хоть какая-то в этом обещалась ему новизна, совпадавшая с самой сильной мыслью, что порою в нем вспыхивала: «Поскорей бы хоть, что ли, война началась».
3
Ни разу в жизни он, Чугуев, не посчитал себя никчемным человеком. Жизнь его смысл имела, вложенную цель. Вот надо только добросовестно, всей личной силой вкладываться в порученное дело — и постепенно будешь родиной за то вознаграждаться. И главное, все так оно и выходило: отец его, Семен Антипович Чугуев, насельник промороженной землянки и барака, стал знатным доменщиком и хозяином белокирпичного четырехкомнатного дома с яблоневым садом и шестью сотками под огород на правом берегу Урала.
Страна и партия обожествили сталеваров. Для металлургов строили высотные микрорайоны, универмаги, детские сады, кинотеатры, стадионы, дворцы культуры, санатории на крымском побережье, снимали мерку для отливки идолов громадного размера и хоронили вместе с красными эмалевыми звездами на плывущих за гробом кумачовых подушках. И это продолжалось, было, не тускнея: Могутовский металлургический, имени Ленина, орденоносный комбинат ежеминутно, круглосуточно давал прирост стальных артерий и броневого панциря страны; каждая пятая газопроводная труба, каждый второй встающий на вооружение Т-90Б, бронеусиленный, каждый четвертый новый рельс на всем пространстве от Норильска до Чимкента плотью были от плоти всесветно знаменитого их ММК, так что восьмидесяти тысячам могутовских рабочих с первых шагов по заводской земле и до кончины ясно виделось: здесь — центр Родины, ось мира, и ни один советский колосок не будет убран и искусственный спутник Земли не уйдет в ледяное беспределье без них.
И в трудовой и личной жизни Анатолия все совершалось, наступало с неотвратимостью написанного на роду и неизбежностью положенного по инструкции. Отец был для него как мерка и как выкройка: нет, речь не шла о том, чтоб повторить отца во всем, — такого и не надо, — но что касалось отношения к делу, к долгу, тут был отец непогрешимо верным ориентиром. Самим собой он, Анатолий, становился, только когда завороженно замирал над чертежом какой-нибудь машины, чьи устройство и принцип работы превышали пока что его разумение. Вот и пошел вальцовщиком на стан горячего проката — чтоб, переполнившись хищной радостью познания и несгораемой любовной жадностью к машине, смена за сменой отлаживать валки, без пресыщения и устали горбатиться в приямках и колодцах, перебирая становящимися зрячими, как у слепца, ошкуренными пальцами каждую вилку роликодержателя, каждую ось и втулку арматуры непрерывного качения, по щепоти соскребывая с них наросшие грязь и окалину, отшлифовывая и полируя, пока те вновь не станут такими же чистыми и сияюще гладкими, как при рождении, и какими должны быть всегда все узлы и опоры живой нежно-ломкой машины в сострадающих и берегущих руках.