Страница 24 из 36
Но не будем перечислять другие фигуры. Скажем только, что так, без труда, «читаются» и все остальные созвездия. Таким образом, в теме, сюжете изображения нет ничего, что особенно воздействовало бы на нас. И все же впечатление картины производят удивительное. Почему это так?
Об одной причине уже говорилось: вибрирующий, прозрачно-теплый, живой воздушный колорит красок. Другая причина — это богатство и разнообразие композиционных приемов, посредством которых художник преодолевает неподвижность изображаемых им силуэтов-фигур. Мы чувствуем, что наш взгляд, рассматривая каждую из картин, ведет себя всякий раз по-иному. Глядя на «Водолея», наш взор скользит сперва снизу вверх, к голове сидящего колосса, затем, следуя за падающей струей, «стекает» ниже и затем делает несколько горизонтальных изгибов — по направлению светлого русла реки. В «Близнецах» глаза устремляются вниз и вдаль — в ущелье, где сияет солнце, потом вслед за его лучами взгляд возносится к плоским обрывам и движется горизонтально, как бы стремясь свести воедино, соединить зрительным мостом две маленькие человеческие фигурки, стоящие на краях обрывов. «Рак», на которого мы смотрим близко и снизу, уводит взгляд зрителя наискосок влево и вверх; «Телец», сидящий чуть ниже центра картины на округлом возвышении, заставляет глаза мысленно намечать и другие, уходящие вверх круги; а «Весы» — их чаши, как бы подвешенные к звездному коромыслу, качаются двумя лодочками на синусоидной линии морских волн — неудержимо вовлекают и нас в свои колебания. И есть еще одно, внутреннее движение во всех картинах: это движение Солнца, которое всегда, больше или меньше, присутствует на небе. Вот почему следует признать, что Чюрленис, называя каждую из картин словами «Солнце вступает в знак…», сознательно отразил именно движение, стремление светила к еще не наступившему моменту времени. Не нужно думать, что речь идет об утреннем восходе: нет, потому что Солнце вступает в знак зодиака не в предшествии определенных суток, а в предшествии будущего месяца. То есть зритель как бы является свидетелем некоего промежуточного, неустойчивого состояния небесных светил. Осознавая это, мы, глядя на чюрленисовские «Зодиаки», начинаем еще значительнее воспринимать время как мерную эпическую поступь, и вечность, беспредельность вселенной становится еще ощутимее. И на память приходят слова бессмертного Коперника, который в предисловии к труду, положившему начало современной космологии, не удержался, чтобы не воскликнуть, нарушая все правила строгого научного трактата: «А что может быть прекраснее, чем небо, охватывающее все, что прекрасно?»
Осенью, с укрепившейся уверенностью, что надо переезжать в Вильнюс, Чюрленис отправился в Варшаву. Прошло совсем немного времени, и вдруг вопреки всегдашнему правилу предупреждать о приезде он неожиданно вновь входит в родительский дом. Радость встречи мешалась с заметной тревогой, и Кастукас не стал мучить домашних неизвестностью. Он рассказал о последних варшавских событиях.
К концу 1907 года в Варшаве, как и повсюду на территории Российской империи, подавлялись последние попытки поддержать уже задушенную революцию. Жандармы и полиция свирепствовали, и вот случилось, что их пальцы дотянулись до Генека: Моравского арестовали как члена боевой группы социалистов. Было арестовано и еще несколько друзей. Вскоре после этого Чюрленис был у Вольманов. Неожиданно пришел швейцар — тот, кто не раз следил, все ли в порядке вокруг, когда дома у Чюрлениса устраивались небезопасные встречи. Швейцар и теперь поспешил предупредить: приходили из полиции, хотели делать обыск, но, не застав хозяина, ушли. Чюрленис, зная, что у него ничего не найдут, и по наивности веря в справедливость, тут же вскочил: он, видите ли, должен тотчас идти в полицию, дать ключи, пусть произведут обыск!.. Присутствующие наперебой запротестовали: ребенок, кому неизвестно, что в нынешние времена всякий обыск оканчивается тюремным заключением?! Когда хватают всех, некогда разбираться, виновен или невиновен, сначала посадят, а там уж будешь дожидаться суда! Не только домой идти нельзя, но и в Варшаве нельзя оставаться, надо уезжать немедленно!
Вот он и оказался здесь, в Друскининкае.
Он кладет руки на клавиши, играет и тихонько своим высоким тенором поет заунывную песенку, которую любил его Генек: «Ах, куда ж мне… несчастливу… де-еться?..»
Ах, куда же, куда ему деться, Генеку Моравскому! Давно ли последний раз гостил он вот здесь, в этих стенах, и приводил малышей в восторг своими неожиданными выходками!.. Как, например, фокусом с платком: вытащил его из кармана, собравшись вроде бы высморкаться, приложил к лицу, и вдруг дети слышат протяжный гудок!.. У него такой музыкальный нос! Шутка простая: Генек держал под платком трубку-камертон, в которую и подул, незаметно поднеся ее к губам. Дети от восторга с ума посходили…
Ах, Генек, Генек Моравский, куда теперь тебе деться?.. А вот куда: в Варшавскую крепость… Куда несчастливому?.. А вот куда: в ссылку, в Сибирь, куда и всех и всегда гоняли…
Потом только, после судебного приговора, определившего местом ссылки Туруханск, смилостивились: заменили Сибирь изгнанием за границу. И двое давних друзей, расставшись, никогда не увидятся больше…
Ну а тебе, Кастукас, куда?
В одной из вильнюсских газет появляется объявление:
«К. Чюрленис, окончивший Варшавскую и Лейпцигскую консерватории, проживает в Вильнюсе (Андреевская, 11, квартира 6) и учит игре на фортепиано и музыкальной теории».
Чюрленис считал так: пусть опять уроки, но зато не будет связан службой и сможет по своему разумению распоряжаться своим временем и своими силами. Но, по-видимому, силы его уже тогда начинали сдавать: сказывались годы напряженнейшей работы, неустроенного существования. Упоминание об ухудшившемся здоровье содержится в письме, написанном брату:
«…За последний год я много пережил, нервы истрепал вконец, но это пустяки. Одно меня утешает, что не гаснет во мне желание работать! С Нового года и до сего времени написал пятьдесят картин, которыми весьма доволен».
Письмо это было написано в начале лета 1907 года, в Друскининкае, когда, отдохнув, он мог бы восстановить здоровье. Но отдыхать он не умел.
Мы не знаем с уверенностью, что стоит за словами «я много пережил». Можно только определенно сказать, что он был человеком, который все воспринимал обостренно, чувства его всегда оставались обнажены, что бы ни воздействовало на них: несправедливости окружающей жизни, заботы о родных, дела и судьбы его товарищей, непонимание обывателей, личные невзгоды. Было и постоянное самосжигание в творчестве, которое тоже вело к неизбежной трате нервной энергии, но одновременно давало ему огромную радость. Появилась у него и другая радость, не меньшая.
Молодая студентка-филолог София Кимантайте впервые издали увидела Чюрлениса на Первой литовской выставке вскоре после ее открытия. Позже, в конце 1907 года, их познакомили на генеральной репетиции пьесы «Блинда». Пьеса рассказывала о добром молодце-разбойнике, который пошаливал среди жемайтийских лесов и на больших дорогах и обрел легендарную славу народного защитника. Автором пьесы был Г. Ландсбергис-Жямкалнис — литовский писатель-драматург, виднейший театральный деятель. Уместно рассказать тут, что сын Г. Ландсбергиса — один из лучших архитекторов сегодняшней Литвы, построивший за свою долгую жизнь в ее городах немало прекрасных зданий. Ну а его сын — третий в поколении Ландсбергисов — неутомимый пропагандист и исследователь творчества Чюрлениса, автор научных работ и нескольких книг о нем, исполнитель его фортепианных произведений. Так история культуры, люди и времена заключили в свой круг несколько поколений, а Чюрленис в этом кругу — крепкое звено…
Знакомясь с Софией, Чюрленис был смущен не только потому, что девушка ему понравилась, но и потому, что она превосходно говорила на литовском языке. Он же владел им едва-едва. Пришлось обоим перейти на польский. А затем он смело и без долгих слов сказал напрямик: