Страница 2 из 15
Хотиновка затаилась. Свеж был еще в памяти кошмар позапрошлого года, когда по главной улице прошли толпой прибывшие из соседних селений пьяные русские погромщики. Где-то, ни то в Полтаве, ни то в Виннице, ни то в Вильно, фельдшер-еврей убил свою кухарку. По одним сведениям христианку, по другим — католичку. Суд еще только начался, а газеты уже обвинили подозреваемого в ритуальном убийстве. По городам и селениям Польши, Литвы, Украины и Белоруссии прокатилась волна антиеврейских погромов.
Она хорошо запомнила тот день. Как семья пряталась в погребе. Как бушевала наверху толпа. С улицы доносился дикий рев, свист, крики отчаяния избиваемых людей. В нескольких местах погромщиков встретило сопротивление. Когда кучка бандитов попыталась поджечь мебельную мастерскую Ханелисов, навстречу им вышел хозяин и оба сына-великана с палками в руках. Громилы дрогнули, бросились врассыпную.
Ближе к вечеру в штетл прибыл, наконец, воинский отряд из Бердичева. Десяток погромщиков, в основном чернорабочих, подкреплявшихся коньяком и водкой в разоренном шинке Залмана Шляпентоха, удалось задержать. Все были в стельку пьяные, обнимались друг с дружкой, хохотали, увозимые в телегах.
Перепуганные, замерзшие, они вернулись в дом. В комнатах был бедлам: сломанный буфет, этажерки, спинки разбитых стульев, в углу полусгоревший перевернутый диван с торчащими пружинами. Всюду осколки стекла, пух от вспоротых подушек и перин.
…Над Хотиновкой — синие сумерки, догорает за дальним бором закатное солнце. Считаные дни до Песаха, народ готовится к празднику. Хозяйки пекут мацу, закупают продукты, сладкое вино к седеру. В домах генеральная уборка — с кухонных полок, из буфетов убирается хамец: хлеб, макароны, печенье, крупа. Дети в ожидании подарков, выкупа афсикомана во время праздничной трапезы, пения «Хад гадьи»:
«Козлика, козлика отец мой купил, два зузим за него заплатил. Козлика, козлика, одного только козлика…»
Все как всегда — привычно, знакомо, повторяется из года в год. А радости на лицах людей не видать. Не кончится добром эта история с Рыбаченко, ой, не кончится!
Белошвейка
— Достань из буфета бабушкины ножницы! На верхней полке, в шкатулке. Фейга, ты меня слышишь?
— Да, мамэле.
— Учти, это город. Кругом незнакомые люди. Вечером одна не выходи… Погладить тебе лиловую юбку?
— Не надо, мамэле, я сама.
— Мадам Рубинчик известная дама в Житомире. Постарайся ей понравиться. Кто знает, вдруг она захочет взять тебя в прислуги. Или в горничные. Не говори, что тебе четырнадцать. Скажи — шестнадцать.
Мать прислонилась к стене, смотрит жалостливо, как она укладывает в дорожный сундучок вещи. Все шитое-перешитое, чулки провисли, башмаки со скошенными каблуками.
— Следи за собой. Чаще мойся. Особенно когда у тебя будут эти дела. — Мать поправляет платок на голове. — Сердце не на месте. Никогда так далеко тебя не отпускала.
— Мамэле, не волнуйтесь, все будет хорошо.
Она сдерживается, чтобы не запрыгать от радости. Завтра она будет в Житомире. Одна, вольная как птица! Будет жить у знатных людей, зарабатывать деньги.
— Дай мне пять целковых, Хаим, — обращается мать к отцу.
— Пять целковых? — делает тот удивленные глаза.
— Пять, Хаим. Ты плохо меня слышишь?
— Хорошо, как скажешь…
Отец уходит за занавеску, возится там какое-то время, появляется, протягивает матери хрустящие «билетики».
— Это на крайний случай, — отдает ей деньги мать. — Спрячь подальше. Не пригодятся, привезешь назад.
— Хорошо, мамэле…
Утром она первая на ногах, одета по-дорожному, в соломенной шляпке с лентами. Съела наспех на кухне оладышек, запила теплым молоком. Какое-то время они стоят вчетвером на крылечке, ждут.
— Едет, кажется.
Во двор в облаке пыли въезжает бричка-одноколка с балагулой Нехамьей на козлах.
— Наше вам почтенье, реб Ройтман! — прикладывает Нехамья палец к картузу. — Доброго здоровья, мадам Двора!
Нехамья не торопясь спускается вниз, подходит ближе.
— Кажется, уже на взводе, — говорит мать.
— Мадам Двора, — Нехамья старательно выговаривает слова. — У меня к вам приватный разговор.
— Ни-ни-ни, Нехамья! — отмахивается выразительно мать. — Никаких приватных разговоров! Мы обо всем договорились! Получите всю сумму, когда вернетесь.
— Побойтесь бога! Реб Ройтман, послушайте!..
— Извините! — Отец торопливо целует ее в щеку, сходит с крыльца. — Договаривайтесь с женой, я опаздываю в синагогу!..
— Вот так, милая барышня, — сетует Нехамья, когда они выезжают за ворота. — Честный балагула не может иметь от клиента хотя бы пять копеек аванса. Чтобы подкрепиться в дороге. Когда такое было, скажите, среди евреев?
Она его не слушает. Смотрит по сторонам, покачиваясь на скамеечке. Прощай, унылое местечко! Впереди необыкновенная жизнь, шумный город в огнях, модные магазины, новые знакомства.
— Фейга, шалом! — Выскакивает из мясной лавки Эльякима сын мясника, рыжий Шмуэль.
Первый приставала, пялится всякий раз при встречах, как баран. Приперся на прошлой Рош а шана в дом, принес подарок — якобы от родителей: расписной гребень и набор цветных лент. Попросил у отца разрешения вручить барышне Фейге. Отец с матерью долго после этого о чем-то говорили наедине…
— Куда собралась? — Шмуэль бежит рядом, держась за колесный щиток.
— В Житомир.
— Надолго?
— Не знаю. Может, навсегда.
Она глядит, смеясь, из-под козырька брички, как он застыл истуканом посреди дорожной колеи, как завеса пыли загораживает от нее базарную площадь с греющимися на солнышке козами, домишки под соломенными крышами, деревянные журавли колодцев, покосившиеся заборы, пустыри. Милый, привычный, скукоженный мирок штетла, с которым ей и грустно, и радостно расставаться.
— Н-но, милая! — погоняет тощую кобылку Нехамья.
Бричка поднимается на взгорок, вспугивает с края дороги стайку голубей.
— Н-но-оо! — Приподнимается на козлах Нехамья. Дергает раз и другой поводья — бричка стремительно катит вниз.
Она закрыла глаза, подпрыгивает на ухабах, ей весело и страшно.
«Лечу! — раскидывает широко руки. — Ле-е-чу-у-у!»
Деньги даром не даются. Права мамэле.
Вторую неделю она в доме мадам Рубинчик. Житомира не видела — с утра до вечера за швейным столом. Кройка, подрубка, подшивка, строчка на швейной машинке. Спина как каменная, ноют по ночам исколотые иглами пальцы.
Она — помощница Меланьи Тихоновны, самой дорогой в городе швеи. Наняты обе на полгода шить постельное и нижнее белье к свадьбе старшей дочери хозяйки. Простыни, покрывала, наволочки, пеньюары, панталончики — по двенадцать изделий каждого вида; все должно быть украшено кружевами, гладью, ришелье. Обернуться обязаны до конца октября, работы невпроворот, времени в обрез. Кушают на ходу, отдыхают в мастерской. Вокруг — на диванчике, спинках кресел, подоконнике — куски белоснежного полотна и муара, кружева, лоскуты аппликаций, бумажные выкройки, катушки разноцветных ниток.
Скупая на похвалу Меланья Тихоновна ею довольна.
— Умница, — берет у нее из рук очередную вещь, которую она обшила по краям плетеным кружевом. — Прошва ровненькая, нигде не сбилась. Кто рукодельничать учил?
— Мамуля.
— Добро, клади в стирку…
Заглядывает изредка поглядеть, как готовят приданое, невеста, полнотелая веснушчатая Бейла. Не стыдится заголяться в их присутствии, выставлять напоказ богатые телеса. Примеряет то пеньюар, то панталончики, крутится у зеркала, пыхтит.
— Срамота, — роняет негромко после ее ухода Меланья Тихоновна. Откусывает конец нитки, втыкает в ушко иголки новую. — А ведь приличные вроде люди.
Обед и ужин кухарка приносит им в комнату на втором этаже, превращенную в мастерскую. Еда — с хозяйского стола. Свекольник, мясной студень, разварная рыба — ум отъешь!
— Ох-хо-хо, — тяжело поднимается, отобедав, Меланья Тихоновна. Громко рыгает раз и другой, крестит мелко рот. — Жирный больно стюдень, не для меня… — Усаживается за швейную машинку. — Давай, поторапливайся, Фейга. — Принимается крутить ручку. — Ко мне сноха с сыном приехали, уйду нынче пораньше…