Страница 17 из 31
Странно, что Грасиеле нравится «Э», но в ней нет постоянства. Бедная пустышка. Я заглянула в ее сердце, и там тоже ничего нет: «значит, лысого турнут?» — так выразилась она о трагедии старого учителя. Бедный мой любимый директор.
Зять лишь сухо кивнул мне сегодня — неужели обиделся, что я не пошла в комитет на собрание, как обещала? Ведь должен был выступать депутат от Матансаса, и в последний момент он не пришел. Давно я туда не ходила?… Да с самого лета.
Вторник, 9-е. — Касальс спас меня, это было на испанском, и он почти весь урок проговорил у доски, отвечал как заведенный, не то Хрюшка точно бы меня сегодня вызвала. Эстер… ну что с тобой… что??!! очнись, несчастная, ведь прекрасно знала, что сегодня меня вызовут почти наверняка, стипендия под угрозой, мечты мои перепутались, карточный домик рушится под натиском урагана невзгод. Папа думает, что я делаю уроки, и не смеет включить радио, в спальне я умру от холода, если сяду писать, — эта дровяная печь связывает нас больше, чем родственная любовь? и никто не включает радио, чтобы я могла заниматься, а кто я такая? — гордость семьи, умница, которая учится, а вот и не учится! — черный ворон залетел к ним в дом, они и не заметили, все сидят тихо, а уже одиннадцатый час! ах отец, мой бедный отец пропустил десятичасовые новости, из-за меня! — культей он придерживает газету, а левой рукой листает страницы. Теперь у бедняков есть своя газета, и ее многочисленные страницы — рупор нашего лидера, в одном слове бьется сердце целого народа… Перон! — уже год, как ты президент, и весь год — день за днем, месяц за месяцем — газетные страницы не могут вместить всего, что ты для нас сделал… а в сердце твоем нашли место и игрушки для твоих детей! — всех обездоленных детей огромной страны: и законы для твоих рабочих! — им больше не грозят унижения; и пособия для тех, кто обременен годами и нуждой! — мой бедный отец и его маленький мир, из дома на фабрику, с фабрики домой, а вечером по субботам партия в карты и стаканчик граппы [6]: мой отец — настоящий мужчина, и от граппы лишь огонек вспыхивает в его глазах, этих глазах, которые в роковой день исказила страшная боль…
Некогда на одной огромной фабрике работал мастер, и не было ему равных. Его искусные руки управлялись с самыми сложными и тяжелыми инструментами, покоряя их своей воле, он ремонтировал все до единой машины гигантского предприятия, этой громады, выпускающей в день миллионы метров тканей. И вот в один из этих дней, когда бесконечные метры и ярды продукции (ах, до чего бесконечно коварство судьбы) складывались, как обычно, ровными штабелями благодаря труду моего отца, а его зоркий глаз следил, чтобы стальной механизм работал без сбоев… и на мгновение… отца, видно, отвлекло что-то, скорее всего кажущаяся неполадка, и он в последний раз опустил правую руку на смертоносный валик, а тот переломил ее, валик для прорезиненных тканей, валик, влюбленный в эту сильную руку, унес ее навсегда.
Обычная рукоятка, открывающая и закрывающая дверь лифта, и отец теперь левой рукой закрывает и открывает бесконечное число раз в день складную решетку фабричного лифта… «Дардито мог бы это делать в свои восемь лет…» — с улыбкой говорит отец, а ведь это он в былые времена укрощал грозные полчища поршней, бобин, гаек, болтов, зубчатых передач, организованных в индустриальную армию всесильным прогрессом. А я увидела, что уже десять, но не сообразила сказать отцу, чтобы включил радио, и он все сидит молча, ждет, пока я кончу уроки, а я их так и не сделала. Покарай меня, Господи! ибо в груди моей свил гнездо ворон, и ночь опустилась в душе черной тенью его крыла.
Касальс говорит, что для интернатских самое лучшее — заниматься, чтобы время шло быстрее. Завидев проходящую Грасиелу, он меня спросил: «тебе кто больше нравится, мой двоюродный брат или Адемар?», а я, не дожидаясь признания Грасиелы, сама догадалась, о ком это она заговорила вчера. Если она узнает — убьет меня. В субботу на первенстве школ «Э» сидел между мной и Касальсом. Про «Э» я знаю, что ему куда интересней было бы смотреть футбольный матч, чем эту встречу по волейболу, которую наша сборная позорно проиграла; еще знаю, что с Касальсом он каждое воскресенье ходит днем в кино.
Двоюродного брата Касальса зовут Эктор, «э» оборотное не следует путать с «е», хотя в произношении разница иногда бывает почти неуловимой. Что-то неуловимое есть сегодня и во мне, я это чувствую. Может, лучше не подыскивать названия. Помолчим. В этот миг за окном проходит машина, разбрызгивает лужу и удаляется, лишь пустота отдается в ушах, она принадлежит прошлому — тому прошлому, из которого доносятся звонкие молодые голоса, они подбадривают проигрывающую волейбольную команду, а он никого не подбадривает, я знаю: ему бы сейчас смотреть футбольную встречу! — и его молчание, этот никого не подбадривающий голос, тоже отдается пустотой в моих ушах. Эктор, странной тенью подернут твой взгляд — и ты молчалив, ты так же неуловим, как первая буква твоего имени? ты и двух слов не сказал со мной, конечно, ты подумал, что я еще кроха, в этих туфлях без каблуков и белых носочках — до чего смешной я тебе показалась!
Четырнадцатилетняя дылда в детском платьице да еще косы распустила — думала, буду неотразимой, чучело гороховое, с растрепанными патлами я смахиваю на индеанку, это уж точно, и сестрица тоже хороша, идиотка, возомнила, что я по гроб жизни должна быть обязана ей за полметра новой ленты? вообразила, что на пятнадцать сентаво я разоденусь краше всех? не знает, сколько тратят соплячки из класса на наряды? эта бестолочь даже не представляет, что некоторые тратят на платье для ненаглядной доченьки больше, чем вся наша семья за целый месяц. Все ходят на высоких каблуках, со взрослыми прическами и в узких юбках. А я за эту паршивую ленту, из-под которой клочьями лезут жесткие космы, должна весь год говорить ей спасибо…
Когда я вышла из спортзала, в коридоре Эктор молча закуривал сигарету — он такой взрослый, скучно ему, наверное, с соплячками вроде меня! Ему девятнадцать лет, стоял и задумчиво рассматривал витрину со спортивными кубками. Эктор, я хочу дать тебе другое имя… Роберто, или Ренато, или Рамон, или Родольфо, ты не понимаешь зачем? — чтобы имя твое начиналось с «р», как радость…
Среда, 10-е. — Бог услышал меня? Вчера наш директор подал прошение об отставке, но его не отпустили — что толкнуло его на этот шаг? неужели я спасена? а что я сделала для него в этих роковых обстоятельствах? — да замолчи ты, Эстер, замолчи сейчас же, кто ты такая, чтобы помочь твоему директору? Молчи и молись, ибо «нет для Бога музыки слаще, чем безмолвная просьба», как сказал кое-кто поумнее меня. Эктор молится по ночам? — ты бы поверила, Эстер, скажи я тебе вчера, что этот и другие вопросы ты сможешь задать Эктору… в ВОСКРЕСЕНЬЕ? Касальс, будь благословен Касальс!
Я ему сказала: «вчера днем я ходила в Министерство труда и социальной помощи за папиными бумагами — знаешь, теперь инвалидам дают пособие — и специально прошла по улице, где „Адлон“, но не нашла его, ты, похоже, плохо объяснил», и не помню точно, о чем мы говорили дальше, но речь о другом… так это правда? Неужели Бог — зарница? скажешь тоже! и как я смею лишний раз говорить подобную глупость? В общем, дело было прошлым летом: я шла от сестры, а кто сильно* нуждается в Боге, всегда поднимает глаза к небу, и вот под вечер жаркого дня, когда на улице встретишь лишь редкую парочку или соседскую кумушку, вышедшую подышать воздухом, высоко в густой небесной синеве я увидела зарницу… желание! срочно загадать желание! — ох, даже вспоминать стыдно, не знаю, отважусь ли я поведать об этом на страницах дневника. Я могла просить здоровья для мамы… продления стипендии… пусть я доучусь, стану врачом… или — почему нет? — велосипед для Дардито… или счастливый лотерейный билет, чтобы мы забыли о лишениях и наняли прислугу в помощь маме… и что же я попросила? — в голову мне пришло (и здесь я обнажаю душу) лишь то, о чем могла бы просить Грасиела или Лаурита: шесть букв зазвучали во мне, шесть букв опьянили, точно глоток самой крепкой граппы, и обыкновенная девчонка… попросила, чтобы к ней пришла Любовь.
[6] Крепкая настойка из виноградных выжимок.