Страница 64 из 126
Свои обязанности по кооперации я сдал другим. В Ельце со мною была и жена. Я уже стал хорошо понимать, что такое любовь. Перед женщиной надо улыбаться, почаще ее целовать, после этого и любовь становится радостной и старается как бы тебе угодить, а тут при расставании она плачет, и мне становится ее жалко.
Привезли нас несколько вагонов в Тулу. На разбивке один из солдат, которые пришли за новобранцами, все смеялся над нами: завтра отведаете наших щей и каши, но я вас погоняю, и я все боялся, что попаду к нему, и все обращался к Богу с молитвой, чтобы Бог избавил меня от него. Но, видно, не усердно просил я Бога — попал я в 4-ю роту, как раз к нему. Пойдешь в уборную, он раз десять вернет тебя, что не так отдал честь ему. Со мной в 4-й роте был один небольшого роста солдат, по фамилии, кажется, Челноков. Он был из Ясной Поляны. Мы лежали рядом, и вот от него-то я и услышал опять о Льве Толстом. Челноков, бывало, рассказывал: добрый был барин, граф, писатель. Он много помогал людям бедным, учил наших сельских детей в своем доме. Он писал и говорил народу о Боге, о царе, о попах и о войне. Он говорил, что люди должны жить мирно, не воевать и помогать друг другу и не ходить в солдаты. Он говорил, что простой народ обманывают ученые, попы, генералы. Детей у него было много, они приходили к нам в село, играли с нашими сельскими детьми и приглашали к себе, но жена его была злая, все хотела нас наказывать за лес, за скот, т. е. за порубку и потраву, даже наняла чеченца-стражника, караулить все от нашей деревни.
Но все эти рассказы о Толстом нисколько на меня не действовали, проходили мимо ушей, не задевая ничего в сознании. Я отвечал ему: как же не бить врагов, когда они нас хотят забрать? Челноков еще говорил, что Толстой учил, что никто нас забирать не будет, если не пойдете воевать и служить генералам, но в тюрьму посадить могут.
Я быстро усвоил военные приемы и в январе 1914 года был назначен в учебную команду. Заведовал учебной командой полковник Аверьянов; как-то он спросил меня, чем я занимался до службы, я ответил — чернорабочим. — Так ты что же, говно чистил? — Никак нет, я пахал землю, сеял хлеб, сажал сады. Так, значит, ты был хлеборобом, это самый честный труд — быть кормильцем народа, — сказал он.
Так началась у меня другая деятельность и работа, уже не сельская и не кооперативная, а военная.
В июле началась война с Австрией и Германией. Мы были в лагерях за 15–20 километров от Тулы, в лесу. Солдат поднимает чемодан и бьет его об землю — война! Раздирает палатки — война! Учебную команду распустили как окончивших. Из 12-го Великолуцкого полка был создан еще новый полк, и меня назначили фельдфебелем. Стали поступать мобилизованные, были и из нашего села Бурдина; за несколько дней полк был сформирован, и нас повезли, эшелон за эшелоном, на фронт, в район Гомель — Брест-Литовск. Но все же до отъезда мне удалось побывать дома на трое суток и увидеть жену. Тесть мой Ларион Филиппович умер вскорости как я был взят в армию. Жена родила, и ребенок умер. За эти несколько месяцев в моей семье уже были изменения.
В первый бой мы вступили 15 августа по старому стилю, на праздник Успения. Особенно было жутко, когда стала бить наша артиллерия залпами, и нам было видно из леса, где мы окопались, как падали австрийцы. Потом с криком «ура!» мы бросились на них, они быстро побросали оружие и подняли руки вверх. Собрали две тысячи пленных. Нашу роту назначили сопровождать их в Киев. Сдав пленных, я вторично побывал в Киево-Печерской лавре, у святых мощей; первый раз был там в 1910 году вместе с женой Марьяной. Там я увидел много для себя непонятного и нового.
Сдав пленных, наше начальство решило идти на фронт пешими, и так мы шли около трех месяцев. Везде были интендантские склады, пройдем верст 15–18, опять остановка, продукты везде были. А когда добрались до своего полка, нас встретили как дезертиров и всех расформировали по три-четыре человека в роту. Один офицер, еще тульской роты, командовал разведкой, он-то и взял меня к себе фельдфебелем.
В начале 1915 года я был легко ранен и направлен в Киев в военный госпиталь. Там в одном из отдельных корпусов я увидел страшную картину: солдат, больных сифилисом. Нет носов, а у некоторых даже губ нет. Страшно и жутко смотреть — как будто черепа мертвых приделаны к туловищам живых людей…
На фронте я не боялся, что убьют, по пословице: либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Возвращаясь из госпиталя в часть с группой товарищей, мы шли по ровному полю, оно было все покрыто трупами убитых австрийцев; это поле тянулось на несколько верст (наши убитые были уже убраны). Тут я снял с одного убитого австрийца золотое кольцо.
Ну, а в госпитале было хуже и страшнее, чем на фронте. Я видел, как многие умирали от заражения крови. Тело пухло и синело, они плакали и в бреду, и в полном сознании. Звали жен и детей и заочно прощались с ними, и умирали никому не нужными. Противник отступал. Наши заняли большую железнодорожную станцию. Горели облитые бензином продовольственные склады мука, сахар, рис, овес, крупы, разные кондитерские изделия, а солдаты голодовали. Еще дальше солдаты набились в какое-то подземное помещение, оказалось — это был яичный склад длиной метров 200–300, вдоль проход, а по сторонам бетонные закрома, наполненные яйцами и залитые известковым раствором до краев. Солдаты все напирали и напирали, которых уже столкнули в известковый раствор, они захлебывались и кричали: «Спасите!» Начальство прислало охрану — выгонять из склада и вытаскивать утопленников. А еще дальше был спиртной завод. Баки со спиртом были пробиты пулями, и спирт разлился, и не менее двух десятков солдат, опившихся и уже мертвых, валялось вокруг. И сюда поставили охрану. Так продолжалось несколько часов, потом пошли дальше. Заняли город Львов, там также горели продовольственные склады. Мы стали углубляться в Карпатские горы, покрытые лесом. Население там жило очень бедно, печи топили почти по-черному, но вдоль стен по полу был сложен боров дымохода для обогрева. В закопченной хате очень редко два маленьких оконца. Однажды на моих глазах офицер стал приставать к молодой женщине. Ее муж или брат стал заступаться, и офицер застрелил его насмерть. Нас, несколько человек солдат, это взорвало, мы окружили его с угрозами. Он оробел и стал просить нас, что это, мол, случилось по ошибке.
Горы Карпатские покрыты крупным вековым лесом. На гору всходить легче, чем идти под гору, а на разведку ходили ежедневно. Мы уже посходили Карпаты и зашли в Венгрию. И здесь наступление остановилось. Это было летом 1915 года. Бывало, взойдешь на высокую гору и выглядываешь из-за дерева, а австрийцы тоже выглядывают на нас, но ни мы, ни они не стреляли.
С Карпатских гор мы не отступали, а бежали без боя. Около Львова приостановились на несколько дней. Хлеба зерновые уже были спелые, но уборку производить было некому: население разбежалось в местные леса. Неприятеля еще близко не было обнаружено. Начальник команды разведчиков взял нас троих и пошли на разведку днем, по нескошенным хлебам. Вышли на низменность, покрытую пышной травой. Небольшой бугорок, мы легли в траву и стали смотреть в бинокль, то один, то другой — противника не видно. Тогда начальник говорит: «Подвиньтесь», и стал сам смотреть в бинокль. Вдруг одиночный выстрел, мы встрепенулись, а начальник потянулся, и ни слова, ни вздоха. Пуля попала в бинокль и в голову, он был убит наповал. Мы бегом к штабу, доложили, и командир полка дал приказ принести тело убитого. Пошло нас шестеро с носилками. Место открытое, идти жутко, может быть, под выстрелы. Из нескошенного хлеба один из нас ползком добрался до убитого, привязал длинной веревкой, и мы втянули его в хлеб и доставили в полк, где его и похоронили. По нас больше не было ни одного выстрела, откуда был тот выстрел — неизвестно, и не ясно, что изблизи.
Расскажу еще об одной разведке за «языком». Не солдату трудно понять, как можно взять живого неприятельского солдата, да еще часового с ружьем, а дают такое распоряжение — привести. Посылают, конечно, самых смелых и находчивых. Пошло нас трое. Я за старшего. Ночью, да еще когда потемнее это лучше. Точно так же приходится, как кошка, к нему подкрадываться, но потом я привык. Не помню, отступали мы или наступали в это время, в Польше это было или в Западной Украине. Хлеба еще не убраны. Шоссейная дорога, край ее — кладбище. Было замечено, что на одном углу кладбища стоит часовой, окопы противника рядом; так мы пошли тихо, без разговоров, потом ползли, наконец, добрались до кладбища. Трава местами высокая, каменные доски в рост человека. Вдруг едва слышный свист из окопов противника, такой же свист с кладбища. Сидим, идут трое. Мы поодиночке прижались к памятникам. У меня поднялась фуражка на голове, а волос мой стоял, как на ежике колючки. Смерть близка — нам показалось, что нас услыхали и пришли за нами. А это привели смену часовых. Сменили и ушли. Новые часовые встали: один — около каменной доски и памятника, другой у ног. Стало тихо, так прошло несколько минут, хотя там минуты и долги, и коротки. Потом мы, как коты, бросились на них. Двое на часового, третий на подчаска. Беззвучно, сжав им горло, туго завязали рты платками и так же тихо ушли с кладбища, сначала в хлеб некошеный, а потом по дороге в штаб полка. Что там с ними делают, мы не знаем. За это мне дали Георгия 3-й степени, а другим двум георгиевские медали.