Страница 62 из 62
– Вот этого-то я уж и не люблю! – вскрикнула, покраснев, Катерина и приняв на себя сердитый вид. – Ей-богу, Онисько, если ты в другой раз это сделаешь, то я прямехонько пущу тебе в голову вот этот горшок.
При сем слове сердитое личико немного прояснело, и улыбка, мгновенно проскользнувшая по нем, выговорила ясно: «Я не в состоянии буду этого сделать».
– Полно же, полно! не возом зацепил тебя. Есть из чего сердиться! как будто бог знает какая беда – обнять красную девушку.
– Смотри, Онисько: я не сержусь, – сказала она, садясь немного от него подалее и приняв снова веселый вид. – Да что ты, послышалось мне, упомянул про учителя?
Тут лицо кухмистера сделало самую жалкую мину и, по крайней мере, на вершок вытянулось длиннее обыкновенного.
– Учитель… Иван Осипович то есть… Тьфу, дьявольщина! у меня, как будто после запеканки, слова глотаются прежде, нежели успевают выскочить изо рта. Учитель… вот что я тебе скажу, сердце! Иван Осипович вклепался[305] в тебя так, что… ну, словом – рассказать нельзя. Кручинится да горюет, как покойная бурая, которую пани купила у жида и которая околела после запала[306]. Что делать? сжалился над бедным человеком: пришел наудачу похлопотать за него.
– Хорошую же ты выбрал себе должность! – прервала Катерина с некоторою досадой. – Разве ты ему сват или родич какой? Я советовала бы тебе еще набрать изо всего околотка бродяг к себе в кухню, а самому отправиться по миру выпрашивать под окнами для них милостыни.
– Да это все так; однако ж я знаю, что тебе любо, и слишком любо, что вздумалось учителю приволокнуться…
– Мне любо? Слушай, Онисько, если ты говоришь с тем, чтобы посмеяться надо мною, то с этого мало тебе прибудет. Стыдно тебе же, что ты обносишь бедную девушку. Если же вправду так думаешь, то ты, верно, уже наиглупейший изо всего села. Слава Богу, я еще не ослепла; слава Богу, я еще при своем уме… Но ты не сдуру это сказал: я знаю, тебя другое что-то заставило. Ты, верно, думал… Нет, ты недобрый человек!
Сказав это, она отерла шитым рукавом своей сорочки слезу, мгновенно блеснувшую и прокатившуюся по жарко зардевшейся щечке, будто падающая звезда по теплому вечернему небу.
«Черт побери всех на свете учителей!» – думал про себя Онисько, глядя на зардевшееся личико Катерины, на котором по-прежнему показавшаяся улыбка долго спорила с неприятным чувством и, наконец, рассеяла его.
– Убей меня гром на этом самом месте, – вскричал он наконец, не могши преодолеть внутреннего волнения и обхватывая одной рукою кругленький стан ее, – если я не так же рад тому, что ты не любишь Ивана Осиповича, как старый Бровко, когда я вынесу ему помои.
– Нашел чему радоваться! поэтому ты станешь еще более скалить зубы, когда услышишь, что почти все девушки нашего села говорят то же.
– Нет, Катерина, этого не говори. Девушки-то любят его. Намедни шли мы с ним через село, так то и дело что выглядывают из-за плетня, словно лягушки из болота. Глянь направо – так и пропала, а с левой стороны выглядывает другая. Только дьявол побери их вместе с учителем! Я бы отдал штоф[307] лучшей третьепробной водки, чтоб узнать от тебя, Катерина, любишь ли ты меня хоть на копейку?
– Не знаю, люблю ли я тебя; знаю только, что ни за что бы на свете не вышла за пьяницу. Кому любо жить с ним? Несчастная доля семье той, где выберется такой человек; в хату и не заглядывай: нищенство да голь; голодные дети плачут… Нет, нет, нет! Пусть Бог милует! Дрожь обдает меня при одной мысли об этом…
Тут прекрасная Катерина пристально взглянула на него. Как осужденный, с поникнутою головою, погрузился кухмистер в свое протекшее. Тяжелые думы, порождения тайного угрызения сердечного, вырезывались на лице его и показывали ясно, что на душе у него не слишком было радостно. Пронзительный взор Катерины, казалось, прожигал его внутренность и подымал наружу все разгульные поступки, проходившие перед ним длинною, почти бесконечною цепью.
«В самом деле, на что я похож? кому угодно житье мое? только что досаждаю пании. Что я сделал до сих пор такого, за что бы сказал мне спасибо добрый человек? Все гулял да гулял. Да гулял ли когда-нибудь так, чтобы и на душе и на сердце было весело? Напьешься, как собака, да и протрезвишься тоже, как собака, если не протрезвят тебя еще хуже. Нет! прах возьми… собачья моя жизнь!»
Прелестная Катерина, казалось, угадывала его философские рассуждения с самим собою и потому, положив на плечо ему смугленькую руку свою, прошептала вполголоса:
– Не правда ли, Онисько, ты не станешь более пить?
– Не стану, мое серденько! не стану; пусть ему всякая всячина! Все для тебя готов сделать.
Девушка посмотрела на него умильно, и восхищенный кухмистер бросился обнимать ее, осыпая градом поцелуев, какими давно не оглашался мирный и спокойный огород Харька.
Едва только влюбленные поцелуи успели раздаться, как звонкий и пронзительный голос страшнее грома поразил слух разнежившихся. Подняв глаза, кухмистер с ужасом увидел стоявшую на плетне Симониху.
– Славно! славно! Ай да ребята! У нас по селу еще и не знают, как парни целуются с девками, когда батька нет дома! Славно! Ай да мандрыковская овечка! Говорите же теперь, что лжет поговорка: в тихом омуте черти водятся. Так вот что деется! так вот какие шашни!..
Со слезами на глазах принуждена была красавица уйти в хату, зная, что ничем иным нельзя было избавиться от ядовитых речей содержательницы шинка.
– Типун бы тебе под язык, старая ведьма! – проговорил кухмистер, – тебе какое дело?
– Мне какое дело? – продолжала неутомимая шинкарка, – вот прекрасно! Парни изволят лазить через плетни в чужие огороды, девки подманивают к себе молодцов – и мне нет дела! Изволят женихаться, целуются – и мне нет дела! Ты слыхал ли, Карпо? – вскричала она, быстро оборотясь к мимо проходившему мужику, который, не обращая ни на что внимания, шел, помахивая батогом, впереди так же медленно выступавшей коровы. – Слышал ли ты? постой на минуточку. Тут такая история. Харькова дочка…
– Тьфу, дьявол! – вскричал кухмистер, плюнув в сторону и потеряв последнее терпение. – Сам сатана перерядился в эту бабу. Постой, яга! разве не найду уже, чем отплатить тебе.
Тут кухмистер наш занес ногу на плетень и в одно мгновение очутился в панском саду.
Было уже не рано, когда он пришел на кухню и принялся стряпать ужин. Евдоха, однако ж, не могла не заметить во всем необыкновенной его рассеянности. Часто задумчивый кухмистер подливал уксусу в сметанную кашу или с важным видом надвигал свою шапку на вертел и хотел жарить ее вместо курицы. За ужином Анна Ивановна никак не могла понять, отчего каша была кисла до невероятности, а соус так пересолен, что не было никакой возможности взять в рот. Единственно только из уважения к понесенным им в тот день трудам оставили его в покое: в другое время это не прошло бы даром нашему герою.
– Нет, господин учитель! – твердил он, ложась на свою деревянную лавку и подмащивая под голову свою куртку, – не видать вам Катерины, как ушей своих! – И, завернув голову, как доморощенный гусь, погрузился в мечты, а с ними и в сон.
305
То есть влюбился. (Примеч. Н. В. Гоголя.)
306
Запал – лошадиная болезнь, которая сопровождается одышкой.
307
Штоф – старинная единица измерения, равная 1,23 л.; стеклянная бутылка такой емкости.