Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 199



Стряхнув грязь с обуви, он вошел к себе в комнату, сбросил пелерину и шляпу, не раздеваясь прилег на кровать. Закрыл глаза; дождь плескал в водосточных трубах. Военной трубы не слышно. Успели им хоть приготовить какую-нибудь горячую похлебку? Хотя он не голоден. Денег он ему не успел дать! Наверное, Ольга дала вместе с бельем. Ранец у него тощий, бельишка не густо. Сейчас он умывается. Мало, слишком мало спал. Дождь плескал в водосточных трубах, в венах. Стучали зубы. Иди, сынок, иди. Он открыл глаза: в распахнутой настежь двери стояла хозяйка, плакала, слушая военный оркестр, военный марш, марш.

— Студенты уходят.

Не вставая, он повернулся к ней, оцепенелый.

— Уходят. Слышите?

Он зажмурился, не имея сил пошевельнуться. А когда вновь различил плеск дождя и перекрывающий его звон колоколов городского собора, желание еще раз увидеть Ивана настолько одолело его, что без шляпы и пелерины он опрометью кинулся на улицу.

Долго не верила своим глазам Наталия Думович, не могла, не смела поверить, хотя уже рассвело: перед нею в дымке лежал Крагуевац. Здравко спал, навалившись на нее, у мокрой, заляпанной грязью кобылы больше не было сил идти рысью. Утопая во тьме и грязи, заливаемая дождем, под аккомпанемент собачьего лая и нескончаемых сплошных рыданий, исходивших от всех сел, гор и потоков, лишь на заре сумела она как-то выбраться из оврага и повернуть обратно, какой-то старик показал ей дорогу, и с тех пор без устали гнала она изнемогавшую лошадь уговорами и лаской, кнутом и криками.

Может быть, они еще не ушли, твердила она вслух и выпрыгивала из двуколки, чтобы помочь лошади, тащила ее, вела под уздцы, потом стегала кнутом, бежала с нею рядом, надеясь, что и та перейдет на рысь. Однако лошадь только стригла ушами, а поступь у нее оставалась прежней, вялой, неверной.

— Здравко, приехали в Крагуевац. Слезай, все ей полегче будет. Успеешь, выспишься. — Она тормошила мальчонку, стаскивала его на раскисшую дорогу. Подстегивала кобылу: двуколка теперь была пустой и дорога шла вниз; под их окрики лошадь затрусила чуть быстрее и вдруг встала, дрожа всем телом. Наталия хлестала ее, уговаривала, ласкала, Здравко тянул за узду — животное стояло на месте, повесив голову.

— Падет, — сказал Здравко.

— Еще бы немножко.

Лошадь пошла сама, у Наталии брызнули слезы. Гладя ее ладонями по крупу, она шла рядом. Так они и вошли в город, вступили на мостовую, смешались с толпой беженцев, солдат, горожан.

— Вы не знаете, господин, где Студенческий батальон?

— Спроси у Верховного командования.

— А где оно?

— Ты что, не видишь, я не военный.

— Сударыня, скажите, вы не знаете, где разместился Студенческий батальон?

— Я знаю, что вчера вечером они прошли по городу с оркестром. И совсем недавно от казарм доносилась музыка.

— Господин капитан, умоляю вас, скажите, где сейчас Студенческий батальон?

— На позициях, барышня.

— Солдат, скажи, где отряд, что вчера с музыкой по городу проходил?

— Если ты о студентах спрашиваешь, то их только что с музыкой проводили.

— Куда, скажи, милый?

— Пошли по дороге на Милановац.

— Дяденька, как поскорей выбраться на дорогу к Милановацу?

— Через Лепеницу и прямо. Чего тебе там, оттуда все живое убегает!

— Люди, это дорога на Милановац?

— Будь она проклята.

— Я о студентах спрашиваю.

— Ушли они. Видишь, музыка обратно идет.

— Господин, я могу догнать студентов?

— На лошади можешь.

Девушка хлестала кобылу — та не двигалась с места, даже на удары перестала стричь ушами, поникла головой, тянет ее в кювет у дороги.

 — Подтолкни ее! — Но Здравко пялил глаза на толпы мужчин и женщин, которые с плачем тащились по дороге, возвращались в город. — Жди меня тут, пока не вернусь.

Наталия кинулась по разбитой дороге: хоть бы увидеть, хоть бы сказать ему, что она заблудилась ночью, а на поезд не успела из-за тех родов, он увидит, как она промокла, какая она грязная, несчастная, поймет, что не изменила она ему, пусть знает, не судьба им, только б увидеть его, только б увидеть; из-за поворота валом валили люди и скотина, неба не видно, оно повалилось на горы, к которым вела дорога и к которым ушли они, а вода хлестала, изливалась откуда-то, струилась с неба и из земли.

— Скажите, господин, студенты далеко ушли?

— Вам их не догнать, — ответил Вукашин Катич, стоявший под старым вязом возле дороги и глядевший туда, где за поворотом навеки скрылась колонна унтер-офицеров, в строю по четыре, с пайкой хлеба, надетой на штыки. Когда он увидел замыкающих и этот хлеб на штыках, когда услыхал их песню: «Ой, Сербия, мать родная…», силы ему изменили, он не мог сделать ни шагу. С трудом перебрался через канаву, по которой текла мутная вода, и прислонился к этому вязу. Песня затихла, они исчезли за изгородями, исчез хлеб на штыках. А он смотрел на их исчезновение.

Наталия подошла к нему, опустилась на обнаженные корни вяза; скорчившись, рыдала у ног Вукашина. Он перевел на нее глаза: девушка, чуть старше Милены, рыдала так, что нельзя было уйти.



— Кого вы, дитя, хотели проводить?

В канаве стремительно бежал мутный, лохматый поток, чернели голые ветки. Девушка зарыдала сильнее.

— Откуда вы? — Он опустил руку ей на плечо, попытался приподнять ее, но она прижимала лицо к мокрому дереву. — Откуда вы, скажите?

— Из Прерова.

Он отдернул руку, шепнул:

— Не может быть! — и долго молчал, а потом выдавил, охваченный страхом — Кто у вас в Студенческом батальоне?

— Друг. Парень мой. Богдан Драгович.

— У него все хорошо, не тревожьтесь.

— Вы его видели? Вы знаете его? — Она схватила Вукашина за руку.

— Да, я его видел. Вчера вечером мы были вместе. Он товарищ моего сына.

— Говорите, умоляю вас!

Он не знал, что ей сказать. Смотрел на дорогу, по которой навсегда ушли они, эти ребята, с песней, с пайкой хлеба на штыках. И Милена вот так же влюблена. И Милена. Ему нечем было ее утешить.

— Он меня ждал, Богдан? О чем он говорил? Очень сердился?

— Он не сердился. Он предполагал, что вам что-то помешало. Война ведь. По-видимому, он очень горевал.

— Я заблудилась. А перед тем опоздала на поезд. Они прямо на фронт пошли?

— Вероятно. Конечно. А чья ты, девушка?

— Учителя. Косты Думовича.

— Думовича?

Он перепрыгнул канаву. Старый, известный радикал. Фанатик и спорщик. Учитель, которого чаще всего перемещали с места на место при Обреновичах. Ачим не раз говорил о его судьбе, чтобы в парламенте обвинить правительство в беззаконии и преследовании народных учителей.

— Вы знаете моего отца?

— Знаю. Меня зовут Вукашин Катич.

— Так это вы! Откуда вы здесь? О господи! Вы же отец Ивана?

— Да. А откуда вы знаете Ивана? Как вас зовут?

— Наталия.

Между ними, разделяя их, с шумом бежала мутная грязная вода.

— Я его хорошо знаю. Нет, лично мы не знакомы. Только из писем. Богдан его обожает. И в последнем письме много… — Она умолкла, вспомнив, как читала это письмо Ачиму и как он его воспринял.

— Много о чем?

— Об Иване. Все самое хорошее. А сколько вы с ними были вчера?

— Почти до рассвета. Ваш Богдан чуть раньше отправился спать.

Они долго молчали, глядя на грязную воду, журчавшую у их ног. Ветер стряхивал с вяза на землю капли дождя. Несколько ворон пролетело у них над головами.

— Как здоровье отца, Ачима?

— Хорошо. Очень хорошо. Я в его, в вашей двуколке приехала. Совсем позабыла вам сказать. Он дал мне дукаты, чтоб передала Ивану. — Она поднялась и перепрыгнула канаву. Вытащила из-за пазухи узелок с монетами Ачима и протянула Вукашину. — Пожалуйста, пошлите ему их как-нибудь при случае, поскорее.

У него задрожали руки. Двадцать два года он не держал в своих ладонях ничего из отцовских рук.

Наталия уловила его колебания и торопливо сказала

— Я скажу деду Ачиму, что вы эти дукаты сразу пошлете Ивану. И мое письмо Богдану, умоляю вас.