Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 199



— Если в этом для нас заключается самая важная цель, тогда нет смысла воевать.

— Почему, Данило? Разве этого мало?

— Я ненавижу Европу, господин Катич. В истории эта Европа была не только несправедливой и жестокой по отношению к нам, но и глупой! Однако благодаря победе на Цере мы заставили Европу узнать, где лежит Сербия. Мы заставили Европу узнать, что Сербией правит не Кармен Сильва[65] и что Белград не в Болгарии.

Его услышали за соседними столиками и яростно, пьяно, гневно поддержали:

— Верно, Данило! Мы этой Европе дадим урок истории! Мы в эту гнилую византийскую культуру влили славянскую силу! Мы облагородили ее и стали ее носителями! И после этой войны наши крестьяне не будут напоминать зуавов европейским дипломатам! Хватит, подивились нашему коло и нашему гостеприимству!

— Папа, вот этот, что говорит, Сташа Винавер из Шабаца. Мы вместе учились в Сорбонне. Ты послушай его.

— Сербия не будет больше какой-то славянской идиллией Феокрита! Сцена из «Одиссеи». Воплощение мифа о счастливом народе. Приятная наивность рождающегося мира.

— Novitas fiorida mundi[66], — тихонько добавил Вукашин с легкой улыбкой.

— Наконец-то выпал случай для твоей латыни, — шепнул ему беззлобно Иван. — Продолжай.

Сташа Винавер услыхал их; встав, он обрадованно крикнул:

— Да, господин Катич! Novitas fiorida mundi! Так, господа!

В двуколке где-то во мраке, на каком-то перекрестке каких-то дорог, стояла Наталия Думович — очень долго они спускались; куда двигаться дальше, неизвестно. Усталая кобыла стряхивала с себя струйки дождя и обессиленно фыркала. Здравко давно уснул, свернувшись на сиденье. Какое-то разбросанное село. Изредка воют собаки, где-то наверху причитают женщины, должно быть, на гребне. И ни огонька. Давно нет света ниоткуда. И рассвет никогда не придет. Никогда. Во мраке журчала вода.

— Эй, люди! Сестры, что за село? Где тут дорога на Крагуевац? — кричала она.

Никто не откликался, кроме собак, которые забрехали откуда-то и умолкли. Она опять крикнула, повернувшись в сторону этого лая. Позади, под мостиком, который они проехали, по гулу почувствовала — бурлит вода. Сошла на землю, зашагала по грязи, прямо. А куда сейчас прямо? Полночь миновала ли? Полуночных петухов вроде не было слышно. Забралась обратно, хлестнула кобылу, двинулись в том же направлении, что и прежде. Под колесами чавкала глинистая почва, хлюпала, цеплялась за лошадиные копыта. Не поскачешь. Только бы увидеть Богдана, только бы он ее увидел такую — она не изменила ему, ничего больше, пусть все на том и кончится. В темноте, в грязи отдается неторопливая поступь лошади, медленно вращаются колеса. Залаяла собака. Наталия спрыгнула в грязь, нащупала забор, калитку.

— Эй, хозяин!

Подошла к дому, к двери, просит хозяина отозваться.

— Что за человек ночью? — отозвался из тьмы женский голос.

— Какое село, ради бога, скажи, сестра, мать?

— Белушич.

— А эта дорога на Крагуевац?

— Эта.

Наталия бросилась обратно.

Грязь становилась гуще, медленнее поворачивались колеса. Лужи хлюпали под копытами. Только б его увидеть, только б он убедился, что она его не обманула! И ничего больше. Но медленно, слишком медленно они едут. Никаких признаков, что когда-нибудь рассветет. Кобыла вдруг стала, Наталия дергала вожжи, хлестала ее кнутом. Кричала, била ее, просила. Потом неподвижно стояла во тьме, где куда-то текла вода. Сошла в грязь, осторожно сделала шаг вперед, почуяла воду перед собой, ступила еще осторожнее: вода смыла доски с мостика. Вперед нельзя! Вернулась к лошади, схватилась за колесо.



— И эта дорога на Крагуевац? Эта? — Зарыдала. — Подлая, злая баба, зачем ты меня обманула? Зачем?! Кому ты сегодня ночью отомстила? Рыдала, опустив руки в грязь. Здравко спал. Кобыла стояла неподвижно. Во тьме бурлила вода.

— Братья, полночь миновала, пора спать. Отсюда мы идем на поле боя! — крикнул Данило.

— Господин Катич, вы не закончили, — сказал Бора Валет.

— Барышня, спойте нам самую веселую сербскую песню! — кричал Иван шатающейся певице и ее аккомпаниатору на невысоком подиуме, который время от времени куда-то вдруг погружался.

— Какую песню вы любите, господин?

Она ласково, завораживающе смотрела на него и улыбалась, а он-то и не знал, какая же самая веселая песня. И, смущенный взглядами всех, обратился к отцу:

— Папа, какая сербская песня самая веселая?

— Не знаю, Иван. Правда, не знаю.

— А какая у тебя любимая песня, папа? — Он склонился к отцу, положив руку на его седую голову. Эта густая жесткая седина делала отца строгим и неприступным; теперь она же делала его сильным и надежным.

— Та, что тебе нравится, — пробормотал Вукашин и, разделяя внезапно охватившую Бору тоску, опять зашептал: Я вам говорю, Бора, крестьяне убили вашего отца не за то, что он был гад и злодей, но за то, что представлял собой власть. Он носил красную фуражку, мундир, у него были стражники. Он мог арестовывать и бить крестьян. Мог, потому что представлял собой власть, а крестьяне власть ненавидят. Она приносит им только зло.

— Вы уверены в этом?

— Уверен, Бора.

Иван шел к ним с улыбкой, а певица завела какую-то ему вовсе незнакомую песню. Он ласково опустил руку на плечо отцу.

— С тех пор как мы сели ужинать, у меня вертится в голове одна фраза, не знаю чья: «Он учит нас жить, когда жизнь миновала!»

— Иван! — Вукашин вздрогнул и схватил его за руку.

— Ладно, ладно. Так, просто застряла в Голове. Не важно. А теперь мне хотелось бы, чтоб мы побыли одни Когда она песню закончит, заплати ей, и пойдем отсюда.

Он сел рядом с отцом. Столики и люди качались, головы плясали, закипали слова, песня вырывалась из пелены табачного дыма, испарений горячей еды к почерневшему низкому потолку. Стены едва держались. А за ними — тьма, дождь, война.

…В тот вечер, когда он сказал отцу, что намерен уйти добровольцем, тот реагировал так, будто сын сообщил, что завтра не будет дома обедать. Это потрясло Ивана. И не забывалось. Невозможно, думал он, ему не безразлично, что я ухожу на войну, в то время как на призывной комиссии признан непригодным к службе из-за зрения. И сейчас отец угрюмо молчал. Ничуть не удивленный. Нет, нет, наверняка он тогда не испытывал боли. Вероятно, чувствовал себя в чем-то обманутым, оскорбленным, это отразилось у него на лице, от этого окаменели ладони рук на столе. А ему самому захотелось, чтобы отец воспротивился, осудил его решение, назвал его неразумным. Он не желал выглядеть героем в собственных глазах, тем более перед потрясенной матерью, ничего подобного он не смел желать, потому что она целых десять минут не могла поднять глаз от пола; смертельно побледнев, с дрожащими руками, она шептала: «Это правда?» Ему было необходимо сопротивление отца, возмущение его поступком, дабы до конца постигнуть его любовь. Страх за него, за сына. И если б отец тогда возразил, решительно сказал: «Добровольцем ты не пойдешь», если б он не сказал вместо этого: «Иди, сынок» и «Договорись с мамой, что возьмешь с собой из белья и вещей», стал бы он всю ночь оскорбленно и гневно раздумывать обо всем этом? И какие же вещи, какое белье нужно человеку, уходящему на войну? И потом, на другой день в полдень, разве б он отправился на вокзал, как едут на экскурсию? Сегодня вечером он много пил, теперешний вывод не имеет силы. О маме и обо всем, что произошло до появления фиакра, который отец заказал, чтобы их троих, онемевших, отвезти на вокзал в Нише, сейчас вспоминать не стоит. Об этом нужно забыть, забыть вплоть до их встречи вечером у ворот казармы. Только одна деталь из той поездки в фиакре, одна мелочь: у отца руки лежали на трости, а у него, Ивана, на коленях; и все время, пока они ехали от дома до вокзала, он смотрел на эти руки, свои и отца, и впервые заметил тогда, что они совершенно одинаковые; если б у отца пальцы не были на правой руке чуть пожелтевшими от табака, можно было бы ошибиться. И тогда у Ивана впервые возникла мысль: если мои руки похожи на его, то и во всем другом я, может быть, буду, как он. Быть таким, как он?..

65

Кармен Сильва — литературный псевдоним румынской королевы Елизаветы (1843–1916), известной в свое время писательница.

66

Цветущая новизна мира (лат.).