Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 146 из 199



— Вы великодушны, господин подпоручик. Я очень ценю это в вас. — Он заметил — офицер ухмылялся. Сперва надо поближе сойтись с ним, не в лоб же говорить об отступлении с Превии. Пулемет с вершины напоминал о себе короткими очередями.

— Откуда вы родом, господин подпоручик?

— Вероятно, от матери.

— Это хорошо.

— Конечно, если мать не курва.

— Вы кадровый офицер, подпоручик?

— Я, мой Студентик, родился офицером. Сразу, как мать от груди отняла, препоясал себя саблей. А чуть позже натянул мундир. — Уже без улыбки он, прищурившись, смотрел на Богдана и кивал головой.

— Что вы предпочитаете — саблю или свободу? — Богдан пытался шутить, хотя спина и ноги у него уже леденели.

Лука Бог нахмурился.

— Какая свобода! Почему офицер должен предпочитать свободу? Кто любит свободу, тот не идет в казармы и не поступает на службу, чтоб тебя болванили и ты других болванил.

Вестовой помешивал тюрю и дул на кипящую ракию, непроницаемо серьезный, точно делал самое важное на свете дело. В сторожку с сорванными дверьми заползали сумерки и туман. Тишину, подчиняясь каким-то своим капризам, раскалывал пулемет. Богдан терзался, подыскивая неоспоримые доводы для разговора об отступлении, и притворялся, будто с полным вниманием слушает внезапно вспыхнувшую исповедь Луки Бога.

— Я люблю побеждать, студентик. В казармах, на действительной я всех под себя подминал. Умных, богатых, красивых, испорченных… Всех! Всех, кто находился под моим командованием, я побеждал, когда мне этого хотелось. А на войне я побеждаю генералов, царей, государства! Догадываешься, в чем дело: это я уже победил Турцию и Болгарию. Я, я. Разве Путник и Степа больше меня сделали для победы? Пока идет война и льется кровь, заслуги у нас равные. А представь себе, что значит победить Австрию и германскую империю, представь тот день, когда и на Теразиях будут коло водить по швабским знаменам.

— Вы слышите, как пулемет бьет, подпоручик? Вы понимаете, что с рассветом он добьет нашу роту?

— Какой там пулемет! Видишь ли, студентик, ты читал, наверное, о том, что сделалось с первым Адамом, когда он отведал яблоко Евы, курвина ее порода? И что ему понадобилось из-за одного червивого яблока терять доверие бога? Как бы сейчас люди наслаждались в Эдеме… Ни тебе швабов, ни голода, ни вшей, ни снега… Вечная весна и осень… И теперь кто-то должен пожалеть нас из-за того, что мы страдаем и деремся. Да понимаешь ли ты, мы вечный рай прогудели из-за одного-единственного гнилого яблока. Какая вошь и букашка на земле еще б так поступила, кроме человека?

Богдан начал внимательнее вслушиваться; Лука Бог под хмельком рассуждал вдохновенно и убежденно: человек вполне справедливо осужден на вечные муки, он ничуть не заслуживает сочувствия.

В дверях сторожки встал Иван Катич и, не скрывая своего раздражения, крикнул:

— Вы здесь греетесь, а наверху солдаты мерзнут!

Волнуются, разбегутся все!

— Тех, кто волнуется, ты немедля свяжи и доставь ко мне! Чего ждешь, свяжи и приведи, — строго ответил ему Лука Бог.

— Сами вяжите, я не стану!

— Что ты сказал, студентик? Бунтуешь, студентик? — Скинув шинель, подпоручик угрожающе встал.

Охваченный стыдом оттого, что Иван застал его за приватной беседой с командиром, и опасаясь, как бы тот не влепил Ивану оплеуху, Богдан прыгнул через костер и, прикрыв собой Ивана, повысил голос:

— Иван прав! Вы, подпоручик, не знаете, что говорят солдаты! Я полагаю, бессмысленно жертвовать остатками нашей роты.



— Марш отсюда! Вон! Мать вашу…

Оскорбленные и униженные, вышли они в студеную ночь, шли медленно, с трудом преодолевая глубокий снег; когда пулемет умолк и мрак сгустился в тишину, Богдан хрипло, срывающимся голосом произнес:

— Постой, Иван. Я хочу тебе кое-что сказать. Ты знаешь, я считал, будто немного знаю о том, что такое война и что такое люди. И разделял их в основном на несчастных и злых. Что я собой представляю и мой образ мыслей ты знаешь. Сейчас я не вижу ни несчастных, ни злых, все перепуталось. Ничего больше я в людях не понимаю. После вот этого разговора. Не понимаю, что такое этот Лука Бог. Не понимаю уже, что такое я сам и кем стану завтра…

— А я, напротив, начинаю постигать и людей, и войну. Я стану мудрецом, если год провоюю, — едко и мстительно возразил Иван.

Они не видели лиц друг друга, хотя оба этого хотели, потому что чувствовали: сейчас они бы узрели незнакомый, подлинный облик друг друга. Без единого слова разошлись они к своим взводам; удаляясь во тьме, каждый слушал шаги другого по начавшему образовываться насту.

Богдан не успел разыскать свое укрытие, как над головой у него пропели пули: этот пулемет на вершине вдруг оскорбил его, унизил, словно кто-то дал ему пощечину или плюнул в лицо. Это уже не вид оружия, а проявление некоей всемогущей власти над людьми. Самодурство, наказывающее и унижающее по своей прихоти, — это и есть Австрия. Будь среди сербов на Превии воистину храбрый и гордый человек, он бы под покровом ночи сумел уничтожить это чудовище. Богдан поудобней устроился на дне окопчика, втянув голову в воротник шинели, но глаз не закрывал; он вглядывался в круговерть мрака, слушал, как кашляли и ворчали рядом солдаты.

В Крагуеваце, когда он сидел в пустом вагоне и плакал о Наталии, он был убежден, что случилось самое большое несчастье, какое могло с ним произойти в эти дни; на Бачинаце, когда, испугавшись смерти, он зарылся в камни, он всеми порами кожи ощутил свое ничтожество; он не понимал боли унижения, пока Лука Бог не сказал ему прямо: «Отойди, от тебя смердит»; в воронке, где снаряд разорвал вестового и ранил майора Гаврилу Станковича, он до конца постиг глубину несправедливости и мстительности войны; сегодня утром он не удивился тому, как легко убить человека — вовсе незнакомого, неведомого парня можно прикончить только за то, что он повязал голову от мороза черным крестьянским платком; вечером он доказал, что может быть жестоким с солдатами, как Лука Бог; а сам этот казарменный кровосос, пустозвон, которому не надобна свобода, но лишь униженно склоненные выи и поверженные люди, как никто дотоле смутил его своими поисками смысла в совершенном Адамом грехе. И Иван Катич, поступивший сегодня так, как до Бачинаца поступал он сам, Богдан Драгович… Что ожидает его завтра? Он смотрел на бруствер окопа. Его ждет пулемет на вершине. Будет ли конец у этой ночи? Зубы выбивали дрожь не только от стужи.

— Взводный! Где вы, взводный?

— Ты кто? Что случилось? — Богдан с трудом выпрямил окоченевшие, затекшие ноги.

— Это я, вестовой, Милован. Убили командира!

Богдана как подбросило:

— Что ты сказал? Кто убил?

— Я в лесок отошел за дровишками, тут винтовка и стукнула. Я подумал было, он сам палит, для забавы. Приношу дрова и вижу: он лежит у огня, пуля разнесла лоб. И никого нету.

Богдан дрожал всем телом, не веря, не понимая.

— Кому ты еще сказал?

— Только тебе. Ступай сам, погляди.

Богдан ошалело бежал по склону горы, подгоняемый короткими пулеметными очередями. В сторожке возле погасшего костра лежал Лука Бог, вытянувшийся, с расколотым черепом и разверстым окровавленным ртом, словно продолжая кричать: «Марш отсюда!» Из кармана шинели торчала какая-то книжечка; фляжки с ракией нигде не было. Нагнувшись, Богдан вытащил книжицу — Ветхий завет, старый, раскисший, мокрый томик. Вот и уснул человек в своем Эдеме. На берегу одной из тех рек, о которых Богдан не сумел бы сказать, где они находятся. Он сунул книгу себе в карман. Алекса Дачич убил. Он один на это способен, подумал Богдан и еще больше: испугался.

— Как же ты никого не увидел, когда услыхал выстрел? — спросил он.

— Никого, господин взводный, детьми своими клянусь.

Ставшие ватными ноги не держали, напуганный и растерянный Богдан вынужден был опереться на косяк. Что грядет? Что делать? Сообщить в штаб батальона.

— Где штаб батальона, Милован?

— Не знаю, господин взводный. Он знал. А вестовой оттуда еще не вернулся.