Страница 137 из 199
— Нужно, нужно, господин взводный. Раз торговлю открыл, пусть торгует честно, — возразил Здравко.
— Бери, взводный, за сколько уплатил, — рассердился и продавец.
— Не нужно мне твоего чернослива! Проваливай!
— А мне можно, взводный, взять твою сливу? — спросил солдат в привязанных к ногам шапках и со сверкавшей голой пяткой.
— Бери все пять! — ответил Данило.
Несколько человек сцепились из-за черносливины.
Данило История встал и, преодолевая сопротивление ветра, пошел в траншею, в темноте отыскал Бору Валета, пристроился рядом.
— Слушай, Бора, неужто все герои такие алчные и несчастные?.
Шепотом делился он с товарищем своим открытием, опасаясь, как бы солдаты не услыхали.
— Неужто с такими низкими чувствами люди могут сражаться за возвышенные и священные цели освобождения и объединения сербства? — не в силах унять дрожь, спрашивал он взволнованно.
— Почему герои жадные и несчастные и почему люди, как ты говоришь, с такими низкими чувствами сражаются за возвышенные цели — тебе, чтобы узнать это, не надо было, мой Данило, дожидаться сегодняшней ночи.
— Ты считаешь нормальным, что люди вообще и наши солдаты в частности такие?
— Да, нормальным. Люди всегда загребущие и жалкие. Единственное, что меня удивляет, — почему они вообще сражаются и как понимают наши священные цели. Почему, милый, они становятся героями и почему погибают — вот где настоящий вопрос. Почему не убивают своих командиров и твердолобых взводных и не разбегаются по домам. Вот опять, слышишь? Слышишь, кричат? Послушай, послушай, что с той стороны кричат…
— Братья, за кого вы мерзнете? Разбегайтесь по домам, мужики! Босые и разутые, вы погибаете за Пашича да за его офицерскую сволочь!
Буран рвал в клочья голоса и угрозы людей, унося их в овраги, в лощины, во тьму, где гудел лес.
— Это наши солдаты, Бора?
— Это дезертиры. Должно быть, какого-то другого полка. По ночам они пробираются оврагами в горы, идут к Мораве. Слышишь, как причитает?
— Уходите по домам! Братья, пропала Сербия!
— Это ужасно, Бора!
— Это всего лишь действительность, Данило. Без всякой возвышенной лжи.
— Я не хочу замерзнуть на Малене. Я хочу погибнуть в бою, как подобает мужчине, во время атаки.
— Завтра твое желание исполнится. Садись ближе ко мне. И подними воротник шинели, если ты до сих пор этого не сделал. А то снег набьется за шиворот. Ну, чего замолчал?
— Помнишь нашу клятву, Бора?
— Помню. Хотя и не считаю себя героем. Я тебя не брошу раненого.
— Я тебя тоже.
— Мне очень не хочется, чтобы швабам достались часы моего отца.
— Не беспокойся. И не надо об этом говорить.
— Это единственная мысль, которая помогает мне разогнать сон. А вообще-то спать хочется жутко. Но стоит уснуть, и мы замерзнем.
— Говорят, легкая и приятная смерть.
— Не верю я. Расскажи, Данило, что-нибудь. Хоть о женщинах.
— Может, в самом деле погибла Сербия, Бора?
— Мы пришли на Мален, чтоб принести себя в жертву. Кто решился на это, тому безразлично, что будет потом.
— Мне хочется достигнуть своей цели.
— Дилемма заключается не в том, погибнуть за победу или за поражение. Ей-богу, куда возвышеннее погибнуть при поражении. Никто и не вспомнит тебя, если ты погибнешь, когда победа близка. Слышишь, как трещат оледенелые ветки?
— Что там кричат?
— Ты лучше слушай дерево. Этого мученика. Эту ветку.
— Ничто меня так не потрясало здесь, на фронте, как стоны и крики раненых. Вот поистине ужас.
— Говорят, раны от шрапнели ужасно болезненны. Особенно на морозе.
— Я знаю. Слышал, как солдаты, мужчины, сербы, кричат от боли! Мне не приходилось читать, что раненые кричат. И в «Войне и мире» тоже не помню, чтоб солдаты кричали от боли.
— Ты всерьез веришь, будто смертельно раненного Болконского взволновала бескрайняя голубизна неба и белые облака?
— Пока верю. В самом деле, эта сухая ветка невыносима.
— А как ты считаешь, о чем успел подумать наш Душан Казанова, когда в грудь ему угодила шрапнель?
— Он ни о чем не успел подумать. Тричко говорил, что его убило наповал.
— Я не верю, что смерть бывает без боли и без всякой мысли. Что умирают, не осознавая. Наверняка тогда видят Великий круг.
— Легче всего погибнуть в первом же бою. Как наш Казанова.
— В покере из всего батальона он был самым азартным. Мы с ним договорились сыграть по-крупному после боевого крещения. Расскажи, какой была эта крестьяночка в Больковцах.
— Прелестной. Просто великолепной.
— Да, она была последней.
— Не потому, честное слово, не потому.
— Расскажи по порядку. Ужасно спать хочется. Скоро нас совсем засыплет. Если я умолкну, ты меня толкни кулаком в бок. И прижмись спиной ко мне. Вот так. Любовь, какая она ни есть и кто бы ее ни испытывал, по сути своей является проявлением тепла, соприкосновения тел. Производным тепла, чтоб не сказать — температуры. Рассказывай, Данило…
— Ты сам рассказывай, раз тебе так спать хочется. Только поставим ранец над головой. За шиворот сыплет.
— Я вижу, тебе неплохо на папоротнике, давай его сюда. Вот так, теперь лучше. Как говорил наш покойный Казанова, человеку нужно очень мало, даже чтобы быть счастливым. Мне не удалось влюбиться. К удовольствию моей матушки. После войны против турок и болгар в Белграде осталась целая дивизия вдов. На всех и на любые вкусы. Из этого нашего отмщения за Косово и воссоединения Южной Сербии пользу извлекли только мы, те, кто не успел подрасти для призыва. Но зато успел научиться, как гоняться за бабскими юбками. Жаль, что победа сербства так недолго длилась. Что Гавриле Принципу вздумалось войти в сербскую историю.
— Не надо так гадко. Если, помимо отечества, в мире и существует нечто, достойное, чтобы за него воевали, то это женщина.
— Отлично, только пусть эта цель все-таки будет во множественном числе.
— Я сейчас залезу на дерево, сломаю эту ветку.
— Так что же с тобой творила твоя великолепная крестьяночка?
— Те два или три часа, проведенные на сене, между первыми и третьими петухами, я буду вспоминать и после смерти.
— Не верю я тебе. Но все равно рассказывай. Рассказывай, а то я засну.
— Взводный Лукович, мы замерзнем. Можно еще один костер развести?
— Давай два. Или пять. Или, если можете, подожгите весь Мален.
— Бора, сколько времени?
— Часы остановились. После гибели Душана Казановы я их вовсе перестал заводить. Нет сил слушать, как по сердцу постукивает время. Расскажи что-нибудь о мадьярках, Данило.
— Чего о них рассказывать? Я вот минувшей осенью ездил в Пешт и влюбился в одну из своих коллег. Из Нови-Сада. Невеной звать.
— Ты ни разу не бывал в местном борделе?
— Если б ты знал, Бора, как я изнемогал.
— Об этом я буду жалеть. Вот погибну, так ни разу не побывав в настоящем почтенном борделе.
— Я должен забраться на дерево и сломать эту ветку.
— Двинь кулаком, чтоб я не уснул. Будь другом. После полуночи я тебе не позволю заснуть.
— Ты встань, побегай. Попробуй.
— Меня сейчас даже снаряду не поднять. Мне уютно, так хорошо присыпало тут снежочком. Ниоткуда не дует. Лупи, лупи посильнее. Ну и что было с этой Невеной?
— Эх, что было, что было. Влюбился я в нее в поезде, когда в Будапешт учиться поехали. Именно в поезде, хотя вместе учились в гимназии. Ромео, Вертер, всякое там, понимаешь! И любили друг друга осень и целую зиму. А когда зацвели груши, она мне изменила.
— Почему именно когда зацвели груши?
— Тогда я впервые увидел ее с другим. И на всю жизнь запомнил, как они шли под цветущей грушей.
— А потом? Чуть погромче давай. Не слышно из-за ветра.
— А потом мы уехали домой на каникулы, я в сумерках каждый день пробирался на пасеку ее отца. И прятался там. Лежу где-нибудь между ульями, чтоб увидеть, как она идет садом, от колодца к дому. Как стоит на пороге и разговаривает с отцом. Каждый вечер, весь июль. Пока Гаврило Принцип не прикончил Фердинанда.