Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 199



Оставшись один, он опять подошел к окну. С полевыми судами в штабах, воевода, в наступление не ходят. Расстрелами на месте воля к победе не достигается. Неужели и Путник этого не понял? Как он посмел решиться судить народ? Ни именем какой бы то ни было свободы, ни именем какого бы то ни было государства полевому суду не дано судить народ. Никто, помимо его собственной, народной, воли и силы, не смеет ни освобождать его, ни спасать. Все только в народе. Все должно исходить от него самого. Мишич вздрогнул: так же считает Вукашин Катич. Нет, нет. Я рассуждаю иначе. Речь идет не только о свободе, под вопросом самое существование сербского народа. Неужели Путник уже вынужден отдавать этот последний приказ командующего?

На рассвете, когда они выехали в Больковцы, ему показалось, что дома развалятся от воды, холмы, точно кротовые кочки, надвинутся на долину, дороги сольются с ручьями и потекут в Колубару и Лиг; вода обглодала и оголила леса, подмыла деревья, и, стоит подуть ветру, все повалится. Ему стало жутко, когда, не слезая с лошади, он осматривал в бинокль расположение своей армии: долина Колубары превратилась в сплошное болото, а Сувобор и Мален белели под снегом. В грязи и снегу, под дождем, на ветру, под ударами метели расположилась его армия; он чувствовал ее всем своим существом, видел ее целиком: встревоженная и ощетинившаяся, голая и босая, мокрая и голодная, настигнутая грязью в долинах, снегом в горах, засыпаемая пургой на Малене. Любое ее движение замедлилось, как бы замер даже страх.

Они ехали по жидкой грязи, сквозь мелкий снег с дождем, слушали редкие одиночные выстрелы; никто из его спутников не решался говорить громко. В молчании достигли больковацкой корчмы. Ему вроде бы стало легче, когда он вошел в комнату с одним окошком, выходившим к старой черной яблоне. Хотя чувствовал подавленность и одиночество. И хотя было тепло, остался в шинели, одолеваемый лихорадкой, которая прицепилась по дороге. Первым делом он потребовал результатов ночных поисков. Не желая спрашивать, ждал, пока доложат о событиях на Бачинаце. Курил и сидел у окна, не снимая толстой шинели. И упрямо продолжал думать о наступлении двадцать первого ноября. Пришлет ли ему Верховное командование хоть одну дивизию? На рассвете он вновь просил об этом Путника.

Стали поступать сообщения с позиций. Еще более неблагоприятные, чем вчера. Сегодня генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек угрожающе и подло активен: он приближается к основным позициям, подбирается к вершинам, движется вдоль рек, подтягивает артиллерию. Чем ближе к полудню, тем чаще докладывают о длинных и плотных колоннах вражеской пехоты: щупает, вынюхивает, поджимает. Изучает глубину его обороны. Крошит его передовые посты, разрывает тонкие коммуникации. Легко Потиореку. Все, что он желает занять, — занимает; где хочет остановиться — останавливается. Но словно бы пока не испытывает охоты вступать в большой и решающий бой. Мучает неизвестностью. А более всего угрожает Малену, не задерживаясь, подступает к нему. Бьет армию в пах. Здесь и мягко, и больно. Нечем задержать его у подножия; только на вершине может окопаться маленький отряд и ждать боя — до последнего. До последнего? Давно, еще будучи командиром роты в сербско-турецкой войне, зарекся он когда-либо употреблять в приказе выражение «до последнего». Такие приказы отдают начальники, которые воюют ради самой войны и ради чинов, а не за жизнь и свободу. Но за Мален сейчас нужно вести бой «до последнего».

Поступающие донесения вынуждали его сделать вывод: сегодня противник действует всерьез. Словно бы Потиорек проник в его планы, устремился к самым чувствительным и важным точкам. Медленно, но упорно. Мишича это заставляло горячиться. Вроде бы фельдцегмейстер Оскар Потиорек передохнул и перегруппировал войска для крупного наступления? Может быть, он намерен начать завтра, предупреждая удар его, Мишича? Мишич это предчувствовал и предполагал. Но неужели в его положении и состоянии неприятельские намерения можно только предчувствовать и предполагать? Более сильный может позволить себе и непредвиденное; более слабый — сербский командующий — ни в коем случае. Что поделаешь с фактами? Миновал полдень, а из дивизий не поступало сообщений о пленных. Он распорядился, чтобы в течение получаса командиры дивизий доложили о противнике.

Обедать он отказался. Съел два, своих, яблока. Шагал по комнате, курил и смотрел в окно: мелкий дождь со снегом белит стога сена и укладывается вдоль изгородей. Начальник штаба доложил, что за минувшую ночь и до трех часов дня Первая армия взяла в плен одного-единственного неприятельского солдата. Чеха. Его рассказ не имеет никакого значения. Мишич с трудом сдерживал гнев. Он не желал спрашивать о том, сколько его собственных солдат перешло к противнику. Приказал дивизиям повторить поиск наступающей ночью. Вызвал Верховное командование и попросил воеводу Путника. Полковник Павлович ответил, что тот занят. Это взбесило Мишича. Всегда-то Путник остается недосягаем: со времени сдачи экзамена на капитанский чин и затем на очередные три чина тот был в приемной комиссии, и по сей день, когда он, Мишич, командует армией, Путник над ним.

— Скажите, что передать воеводе, господин генерал? — дважды спросил помощник Путника, Живко Павлович.

— Я требую, чтобы сегодня же под мое командование передали Дринскую дивизию. И прислали боеприпасов! Снова обратитесь к правительству. Если в течение пяти дней снарядов не будет, войне конец. Одна из сторон перестанет стрелять.

Он со злобой, не прощаясь, положил трубку и, сев перед печкой, стал смотреть на огонь. Помешивал угли, слушал, но не слышал гудения пламени: по дороге мимо корчмы безостановочным потоком двигались воловьи упряжки с беженцами. Он не мог противостоять этим страданиям. Лишь после того, как армия перейдет в наступление, остановится поток беженцев. Как быть без артиллерии? Наступление двадцать первого немыслимо без артиллерийской поддержки. Немыслимо? Еще чего! Наступление неизбежно и начнется непременно с Бачинаца и Миловаца. Будем метать камни, если нет под рукой ничего иного. В соседней комнате переговаривались телефонисты. Он прислушался к их голосам.

— Алло! Алло! Моравская второй? Алло, Дунайская второй? Вызываю Дунайскую первой!

Он сидел, размышляя, и видел воочию, слышал: люди переговаривались через горы. С помощью проволоки, которая тянулась по скалам и пущам, по сливовым садам и полям, исчезая в реках и ручьях, перебираясь через них на шестах и столбах, поднимаясь на голые вершины, оседлывая холмы и горные цепи, засыпаемая снегом; сквозь безмолвие и пальбу, мимо ушей растерянных телефонистов текут слова, обгоняя друг друга, то в одном, то в другом направлении, сталкиваясь, встречаясь, достигая ушей собеседника какими-то сплющенными, плоскими, ободранными обрубками.

Он взял трубку и услышал:

— Сдан Орловац. Обстреливается Миловац, господин генерал.



— Миловац? Неужели Миловац?

— Противник движется на Миловац.

— Прикажите одному полку с Миловаца немедленно ударить по наступающему неприятелю.

— Как же без артиллерии, господин генерал?

— Как знаете, полковник! Миловац необходимо защитить любой ценой. Необходимо, вы меня слышите?

И снова генерал Мишич сидел перед печуркой, не сводя глаз с ее огненного жерла.

Угли прогорают, покрываются пеплом. Света все меньше, а лицо пылает. Откуда-то доносится пьяная песня. Обозники или местные мужики? Но поют от отчаяния, несомненно. Он подбросил в огонь несколько поленьев. Понюхав их.

Вошел начальник штаба и очень тихо, словно бы нерешительно, доложил, что к аппарату просит командир Дунайской дивизии второй очереди полковник Васич. Предчувствуя недоброе, Мишич поднял трубку:

— Что у вас произошло на Бачинаце?

— Две роты противника разогнали мой полк. Две хорватские роты. Захватили пушки и более тысячи солдат вместе с офицерами. Повсеместный распад, господин генерал.

— Я спрашиваю, что на Бачинаце?