Страница 7 из 13
Однажды по ходу лекции она сказала что-то остроумное и открыла глаза, чтобы насладиться реакцией. Но оказалось, что ее не слушают: одни спят, другие делают домашние задания. Ее острота упала в совершеннейшую вату.
– Now, comrades, – сказала Ахманова, – when I am trying to be witty, I expect you to laugh. (“Товарищи, знаете ли, когда я пытаюсь острить, я ожидаю, что вы засмеетесь”.)
Таково было первое на моем жизненном пути явление английского юмора.
Как-то раз Ахманова раздавала курсовые работы по языку Шекспира. Юра Щеглов был рад случаю заново перечитать все пьесы в поисках какого-то там предлога или типа сложных слов. Володя Л., напротив, был готов к научным изысканиям лишь в пределах “Отелло”. Оценив ситуацию, Ахманова сказала:
– All right then, comrades. Comrade L. shall concentrate on “Othello”. As for comrade Shcheglov, I feel I am under the necessity to ask him kindly to confine himself to “non-Othello”. (Отлично, товарищи. Пусть товарищ Л. сосредоточится на “Отелло”. Что же касается товарища Щеглова, то я чувствую, что я вынуждена буду просить его ограничить свои усилия «не-Отелло»”.)
Настойчивое comrades здесь не случайно. Я до сих пор помню (и иногда рассказываю своим американским студентам), что одной из первых прочитанных мной в университете английских фраз было: “Comrades Petrov and Smirnov went to the dining room”. (“Товарищи Петров и Смирнов пошли в столовую”.) При этом под dining room, что по-английски означает столовую комнату в частном доме, то есть столовую в смысле профессора Преображенского, по-шариковски имелась в виду столовая общественная.
Так или иначе, мы научились прилично читать, писать и говорить по-английски, чем впечатляли своих сокурсников с русского отделения. (“Ты как – читаешь и сразу переводишь?” – спрашивали они.) Что хромало, так это произношение, вопреки усилиям нашей фонетички. На ее требования упражняться в тонкостях английской артикуляции я отвечал:
– Ирина Федоровна, ну зачем мне это? Ведь мне же никогда не придется притворяться американцем?!
Чеширское
Даже в нашей разношерстной английской группе романо-германского отделения филфака МГУ созыва 1954 года Боря Сухотин выделялся своей непохожестью. С этим умнейшим человеком я провел пять лет бок о бок, но остался практически незнаком. Заглянуть за его непроницаемую маску мне случилось лишь однажды, и то мельком.
Наименее особенными в группе были, естественно, две “девочки”: Катя Демьянюк, долговязая, носатая, безгрудая, незлобная – явная будущая преподавательница, и Галя Андреева, веснушчатая, энергичная, с высоким лбом, претензиями на женственность и задатками заведующей того или иного масштаба. Кем она стала, не знаю. Уже после окончания университета мы с ней пытались “встречаться” и даже предавались катанию по ночной Москве на велосипедах, но все это совершенно не вытанцовывалось и ни к чему не привело.
Был студент по фамилии Мацевич, необычайно высокого роста (много выше моих метра восьмидесяти девяти), тощий, с вечными прыщами на бледном нездоровом лице, всегда при галстуке и в черном костюме, но потертом, лоснящемся. Он держался с каким-то жалким достоинством и излучал постоянную ауру болезни, бедности и несчастья.
Прямой противоположностью ему был Володя Аркадьев, здоровяк, бабник, охальник, сын крупного советского дипломата. Жениться он собирался – и, кажется, женился – на сокурснице Эллочке, дочери другого видного функционера, но попутно развлекался с несколькими другими русистками (в том числе восточной красавицей Заремой; она дарила кокетливыми улыбками и меня, но я тогда ничего в этом не понимал, а жаль). Забавно, что, пойдя в дальнейшем, хотя и недалеко, по дипломатическим стопам своего отца, Володя выбрал в качестве страны пребывания Сомали (языком которой я занимался в ипостаси невыездного филолога-диссидента), прослужил там некоторое время, что-то даже выучил, но в дальнейшем спился и, как мне сообщили, уже умер. В Википедии следа не оставил.
О себе и Щеглове, фигурах тоже не совсем стандартных, я писал достаточно, вспоминал и о выдающемся разве что своей ригидной советскостью Володе Львове.[4] Поэтому перехожу наконец к Боре Сухотину, который, подобно Львову и в отличие от четверых остальных мужчин, был низкого роста. И, в отличие от всех вообще в группе, – молчалив, сосредоточен на себе, даже мрачноват, с ним трудно было встретиться глазами. Глаза же его, маленькие, черные, как у птицы или насекомого, смотрели пристально и в то же время отчужденно. Лицо было не загорелое, но желтовато-смуглое, а голова непропорционально большая, и держал он ее очень прямо, тогда как спину слегка горбил. То есть, как я теперь мысленно его себе представляю, гляделся неулыбчивым мудрым карлой.
Ни в каких мероприятиях Боря не участвовал, в турпоходы не ходил, научных кружков и вечеринок не посещал, в волейбол не играл – сводил свое присутствие к минимуму. Учился отлично.
Когда мы окончили курс и я прибился к машинному переводу, я потерял было его из виду – он не входил и в эту тусовку, но потом оказалось, что именно структурной и математической лингвистикой он и занимается, причем построил уникальный алгоритм морфологического анализа любого языка как неизвестного – дешифрующий его структуру исходя из простейшей идеи, что гласные чаще соседствуют с согласными, чем с другими гласными, и наоборот. Из этой минимальной посылки с помощью остроумной компьютерной программы извлекались богатейшие результаты. Интернет только что донес мне, что по своей работе Б. В. Сухотин опубликовал две книги (в 1976-м и 1984-м), дожил до перестройки, но в 1990-м умер – в возрасте всего 53 лет.
Из немногочисленных разговоров с ним помню один, возможно, спровоцированный каким-нибудь моим шуточным стишком с эффектной каламбурной рифмой. Он сказал, что такие рифмы неинтересны. “А какие же интересны?” – спросил я. “Ну, например, такие, – сказал Боря:
Владислав Гомулка был тогда главой польской компартии и очень тревожил хрущевское руководство своими реформистскими порывами. Декламируя стишок, Боря, в согласии с его содержанием, слегка улыбнулся – в первый и последний раз на моей памяти.
Троянской войны не будет
“Спецподготовку” студенты-гуманитарии второй половины 1950-х годов – будущие пехотные офицеры запаса – проходили на спецкафедре. Это стыдливо-секретное наименование не мешало ее преподавателям расхаживать в военной форме, стуча сапогами, но оно же выдавало неожиданное пристрастие к таинствам Слова. Сказывалось и наступление “оттепели”, явившейся на свет, подобно Афине, логоцентрическим способом. И вообще, давала о себе знать подозрительная разговорность всего этого военного дела.
– Филологи мне как-то ближе, – начал первое занятие по тактике моложавый капитан Кириллов, выпускник иностранного факультета военной академии.
Журя студента за неумелую разборку оружия, он приговаривал:
– Это вам, Аркадьев, не перевод из Бернарда Шоу!
Но и сама разборка – операция, требовавшая простейших ремесленных навыков, – содержала шикарный филологический компонент. Надо было не просто разбирать и собирать винтовку, но и последовательно называть ее части: “ствол”, “затвор”, “газовая камора” (а не, упаси боже, “камера”) и производимые над ними действия: “легким постукиванием отделяем…” (что от чего, не помню, но “легкое постукивание” незабываемо).
В случае винтовки декламация хотя бы имела мнемонический смысл, но иногда ее гипостазированная вербальность выступала в чистом виде.
– Что т’аа-кх’оэ наз’вается фвыстреллл? – в одной руке держа указку, а другой поглаживая свой бритый череп, вопрошал с лекторской трибуны полковник Бицоев.
4
См. виньетку “Шестидесятники”, с. 133–139.