Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 55

Велосипед мне подарили два Рождества назад. Я проснулся, то есть подумал, что проснулся. Дверь спальни медленно закрывалась, а к моей кровати притулился бочком велосипед. Я смутился и струсил. Хлопнула дверь, но шагов за ней было не слыхать. Я не вставал. Проходили месяцы, а я и не связывался с велосипедом. Нам они и незачем были: куда веселее бегать на своих двоих по полям, пустырям и улицам. Мой велосипед мне не нравился, и невдогад было, кто же додумался его подарить. Что есть он, что нет его… Золотой «Рэли». Как раз мне по росту, и это тоже было противно. Хотелось взрослый, как у Кевина, с прямым рулём и удобными, по руке тормозами. У меня тормоза отставали от руля снизу. Чтобы остановить велосипед, нужно прижать тормоз к ручке руля, а этого как раз у меня не получалось, рук не хватало. Одобрил я только наклейку Манчестер Юнайтед, которую нашёл у себя в чулке наутро, когда снова проснулся. Нашёл и прилепил под седло.

Велосипеды по-прежнему были незачем. Мы ходили и бегали. Удирали. Самое лучшее в любом хулиганстве — это удирать. Дразнили сторожей, кидались в окна камнями, играли в постукалочку — и удирали. Барритаун был весь наш. Навечно. Целое государство.

Царством велосипедов стал Приморский.

Кататься я не умел. Умел перекинуть ногу через седло, поставить на педаль, нажать — и всё. Не едется, не стоится неизвестно почему, а вроде всё делаю правильно. Я разогнался, вскочил в седло и рухнул, заранее зная, что рухну. Я перетрусил и сдался. Завёл велосипед в гараж. Папаня рассердился, но мне уже было наплевать.

— Тебе кто подарил этот велик? Санта-Клаус! Осталось научиться ездить на драндулете этом чертовом!!

Я не отвечал.

— Этому учишься, — с отчаянием сказал папаня, — Всё равно, как ходить.

Ходить-то я умел. И попросил папаню показать, как кататься на велосипеде.

— Будет время, — ответил он.

Я сел на велосипед; папаня придерживал багажник, а я крутил педали. Вперёд-назад. Вперёд-назад. Папаня думал, я наслаждаюсь, а я ненавидел этот велик. Стоило ему отпустить багажник, я покорно падал.

— Крути педали, крути педали, крути педали…

Я падал. Падал не по-настоящему, просто сползал с велосипеда или спускал на землю левую ногу. Папаня совсем расстроился и со словами «Не стараешься» забрал у меня велосипед.

— Давай лезь в седло.

Легко говорить «лезь в седло», а как? Велик-то у него. Папаня смекнул это, отдал мне велик. Я встал. Папаня молча взялся за багажник. Я крутил и крутил педали. Мы покатили по саду. Я набрал скорость, чего бояться, папаня же держит. Оглянулся — нет никого. Сразу рухнул, но ведь до того сколько сам проехал! Значит, могу. Значит, папаня не нужен. Значит, ну его, папаню.

Папаня и ушёл домой.

— Скоро настропалишься, — бросил он напоследок. Сам устал, наверное, и заленился.

Я не падал. Раньше доезжал до ворот, слезал, поворачивал велосипед, снова садился. А теперь сам поворачивал, не падая. Три круга по саду. Чуть не врезался в изгородь. Но не падал.

Мы правили в Приморском. Разбивали лагерь на крышах гаражей, разводили костры, несли дозор, готовились отразить нападение. В Приморском были другие мальчики, в основном младше, настоящие сопляки. Наши ровесники тоже оказались сопляками. Мы поймали одного мелкого и взяли его в заложники. Мы загнали его на конёк крыши, потом окружили, прижали к скату и надавали пенделей. Я размазал его по стенке.

— Если твои будут мстить, тебе конец, — угрожал ему Кевин.

Мы держали его в плену десять минут. Заставляли прыгать с крыши. Он не разбился, и вообще ничего особенного не случилось. Мстить никто не приходил.

Особенно здорово выходило в Приморском играть в постукалочку. Ночью. Ни заборов, ни изгородей, ни садиков настоящих. Ряд дверей со звонками. Плёвое дело. В конце каждого ряда поворот или переулок. Удрать ничего не стоит. Но самая сила — второй раз позвонить в одну и ту же дверь. Наш рекорд был семнадцать. Семнадцать раз звонили и успели убежать! В одном доме не было звонка, и я стучал в дверное стекло. Под конец кружилась голова. Мы играли по очереди: сперва я, потом Кевин, Лайам, Эйдан и снова я. Какая весёлая лихорадка: начинать игру по новому кругу и не знать, где та дверь, за которой тебя караулят.

— Уехали, наверное.

— Да нет, — сказал Кевин, — они все дома.

— Почём ты знаешь

— Дома, дома, — подтвердил я, — Видел я.

Холодало. Я опять напялил рубашку и свитер.





— Уже утро?

— Непросыпальное.

Я никогда не бередил ссадины и болячки. Никогда не спешил. Дожидался, пока она не заживёт а корочка не оттопырится над коленом. Тогда болячка сходит чистенько и легко, крови под ней нет, только розовая новая кожа. Это значит, что коленка зажила. Болячки, или струпья, состоят из так называемых кровяных телец. В крови тридцать пять биллионов различных кровяных телец. Запекаясь, струп помогает организму не истечь кровью до смерти.

И, если веки слипались, я тоже их не ковырял, а оставлял как есть, и глаз переставал открываться. По утрам такое случается. Один глаз аж к подушке прилип. Маманя считала, что это от сквозняков. Я перевернулся на спину и занялся больным глазом. Маманя называла это «сплюшки» и тщательно промывала полотенцем, когда я прибежал к ней со слипшимися веками первый раз. Теперь ни за что к ней не побегу. Так и стану ходить. Я полежал. Когда маманя устала звать нас к завтраку и прикрикнула, вылез из постели, оделся. Снова проверил глаз. Пооткрывал веки пальцами. Слиплись не надо крепче и засохли. Я оделся, сел на постели и аккуратно потрогал глаз, вокруг глаза и в уголках. Начав со внешнего уголка, аккуратно, кончиком пальца сдёрнул корочку и прозрел. Думал, на пальце останется плотная корка, а там всего ничего, какие-то легкие хлопья. Веки раскрылись, и на глазное яблоко пахнуло холодом. Так что я протёр глаз, и он открылся. Разглядывал потом в зеркале в ванной — глаза как глаза, ничего особенного.

Синдбад ничего не замечал. Между бранью и слезами были большие перерывы, во время которых он всё забывал. Спокойно — значит, всё в порядке; так он, дуралей, рассуждал. Это такой малец: нипочём не признает, что неправ, даже когда положишь его на обе лопатки.

Как мне было одиноко: единственному, который понимал. А понимал я больше, чем сами родители. Они-то в этой каше варились, а я только со стороны смотрел. Я даже больше обращал внимания чем оба они, из раза в раз повторявшие одно и то же:

— Не буду.

— Будешь.

— Не буду.

— Будешь, будешь, как миленький.

Я ждал от них чего угодно, любой ругани и брани, лишь бы она была не как прежде: глядишь, и до чего-нибудь дельного доругаются, и дело подойдёт к концу. Их ссоры, их драки напоминали игрушечный поезд, застрявший на повороте, и хочешь-не хочешь, надо подталкивать его поправлять. Я мог только прислушиваться и загадывать желания. Молиться выходило плохо, потому что я не знал подходящей молитвы. Ни «Отче наш», ни «Аве Мария» как-то не годились. Зато покачивался туда-сюда, как бы молясь. Вперёд назад, в ритме молитвы. Самая короткая молитва — перед едой, потому что все проголодались и не дотерпеть до завтрака.

Я качался туда-сюда.

— Хватит, хватит, хватит, хватит…

Наверху. На лесенке перед задней дверью. В кровати. Сидя рядом с папаней за кухонным столом.

— Ненавижу, ну и пакость.

— В прошлое воскресенье ел и похваливал.

На завтрак по воскресеньям папаня ел одну поджарку. Каждому досталось по сосиске, и черного пудинга сколько хочешь, вдоволь. До мессы целый час.

— Ешь сию секунду, — предупредила меня маманя, — а то к причастию не допустят.

Я глянул на часы. До половины двенадцатого осталось девять минут. Месса в пол-первого. Я разрезал сосиску на девять кусочков.

— Сколько раз повторять, ненавижу, когда жидкое, непрожаренное.

— Непрожаренные были на той неделе, сегодня прожарились.

— Ненавижу, ну и пакость. Не буду есть…

Я качался туда-сюда.

— В туалет приспичило?