Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 79

Я рассказал г-же де Германт о своей встрече с бароном де Шарлю. В ее глазах он «опустился» еще ниже; дело объясняется тем, что в свете различают не только умственные способности тех или иных представителей общества, у которых они, впрочем, практически не отличаются, но и ум отдельного человека в различные периоды его жизни. Затем она добавила: «Он всегда был портретом моей свекрови; но теперь это сходство просто поразительно». И в этом нет ничего удивительного. Иногда сыновья воссоздают черты своих матерей с величайшей точностью, и единственная погрешность заключена, так сказать, в половой принадлежности. Ошибка, о которой не скажешь: felix culpa, ибо пол скажется и на личности, а женственная утонченность обернется в мужчине жеманством, сдержанной обидчивостью и т. д. Неважно, на лице ли, будь оно бородато, на щеках ли, даже рдеющих под бакенбардами, но определенные черты, совпадающие с материнским портретом, найдутся. Изыщется ли такой старый Шарлю, такая развалина, в которой мы не обнаружим, изумляясь, под слоями жира и рисовой пудры, осколки прекрасной женщины, ее вечной юности?..

В эту минуту вошел Морель, и герцогиня была с ним так любезна, что я несколько смутился. «Я не участвую в семейных ссорах, — заметила она. — Вы не находите, что семейные ссоры — это скучно?»

Если за двадцатилетний отрезок конгломераты кланов разрушались и преобразовывались сообразно притяжению новых светил, — также, впрочем, обреченных на гибель, чтобы затем явиться вновь, — то кристаллизации, а затем дробления, следовавшие новым кристаллизациям, происходили и в душе людей. Для меня г-жа де Германт была многолика, а для г-жи де Германт, г-жи Сван и т. д. тот или иной человек был любимцем во времена, предшествующие делу Дрейфуса, а затем фанатиком или слабоумным с началом Дела, которое произвело в них переоценку личностей и по-иному распределило партии, — затем заново разрушавшиеся и воссоздавшиеся. Этому весьма способствует, определяя чисто интеллектуальное сходство, ход времени: мы забываем антипатии, ненависть и даже причины, которыми объясняются наши антипатии и нелюбовь. Если рассмотреть по этим углом положение юной г-жи де Камбремер, то мы обнаружим, что она была дочкой торговца из нашего дома, Жюпьена, и если что-то сюда и прибавилось, чтобы она стала блистательной светской дамой, то только тот факт, что ее отец поставлял мужчин г-ну де Шарлю[194]. Однако в сочетании все это произвело ошеломительный эффект, и далекие причины не только остались неведомы большинству новоявившихся фигур, но и более того — они были забыты и теми, кто знал их, последние вспоминали не о былом стыде, но о сегодняшнем блеске, ибо мы воспринимаем слова в их современном значении. Трансформация салонов интересовала меня как еще одно следствие хода времени и феномен памяти.

Герцогиня еще колебалась между Бальти и Мистенгет[195], как бы не закатил ей г-н де Германт сцену, и, хотя она считала их актрисами неподражаемыми, решительно сдружилась с Рашелью. Новые поколения из этого заключили, что герцогиня де Германт, несмотря на свое имя, была, должно быть, чем-то вроде кокотки и никогда к «сливкам» отношения не имела. И правда, г-жа де Германт еще утруждала себя обедами с суверенами, чья близость с нею обсуждалась двумя другими знатными дамами. Но, с одной стороны, они приезжали редко, с другой — знались с людьми низкого звания, а герцогиня, из германтского пристрастия к соблюдению архаического протокола (ибо люди достаточно образованные «докучали» ей и, вместе с тем, сама она ценила образованность), указывала, чтобы в приглашениях писали: «Ее Величество предписали герцогине де Германт, соблаговолили и т. д.» Как же низко пала г-жа де Германт, заключали новые слои общества, незнакомые с этими формулами. С точки зрения г-жи де Германт, близость ее с Рашелью означала, что все мы заблуждались, когда в ее осуждении светскости находили лишь лицемерие и ложь, снобизм — не признавая, что это во имя духовной жизни, — в ее отказе посещать г-жу де Сент-Эверт, которую она называла тупицей только за то, что маркиза была снобкой напоказ, хотя ничего этим не добилась. Однако помимо того ее близость с Рашелью означала, что и правда — умом герцогиня не блистала, что на склоне лет она не была удовлетворена и, устав от света, испытывала потребность во всевозможной деятельности, из-за тотального неведения подлинных интеллектуальных ценностей и по причине игривости воображения; это проявляется иногда у знатных дам, говорящих: «Как это будет мило», и заканчивающих вечер просто убийственно: в шутку задумав разбудить кого-нибудь, они в итоге не знают, о чем говорить, и, постояв недолго подле кровати в вечернем манто, удостоверившись, что слишком поздно, в конце концов идут спать.

Нужно отметить, что антипатия, которую переменчивая герцогиня с недавнего времени испытывала к Жильберте, могла внушить ей дополнительное удовольствие от встреч с Рашелью, — помимо того, это позволяло ей повторить одну из максим Германтов: «нас слишком много, чтобы принимать чью-либо сторону» (а то и вообще — «носить траур»); свобода от «мне нельзя» была усилена политикой, которую пришлось усвоить в отношении г-на де Шарлю, ибо, приняв его сторону, можно было рассориться со всеми.

Если Рашели и стоило больших трудов сойтись с герцогиней де Германт (эти усилия герцогиня не распознала под напускным презрением и намеренной неучтивостью, — почему она, собственно, увлеклась и уверилась, что чего-чего, а снобизма в актрисе нет), то в целом это можно объяснить влечением, которое с определенного момента испытывают светские люди к заматерелой богеме, параллельным тому, которое сама богема испытывает к свету — двойная волна, в политической области соответствующая взаимному любопытству и желанию заключить союз между сражающимися народами. Но желание Рашели могло объяснятся и более личными причинами. В доме г-жи де Германт, от г-жи де Германт она получила когда-то одно из самых сильных оскорблений в своей жизни. Рашель не забыла его исподволь, не простила, но несравненный авторитет, приобретенный в ее глазах герцогиней, уже не мог изгладиться. Однако беседа, от который мне хотелось отвлечь внимание Жильберты, была прервана; хозяйке дома понадобилась актриса, ей пора было приступить к чтению, и вскоре, оставив герцогиню, актриса показалась на эстраде.

В это время на другом конце Парижа разыгрывался несколько отличный спектакль. Как я уже говорил, Берма пригласила своих завсегдатаев на чаепитие в честь дочери и зятя[196]. Приглашенные не торопились. Узнав, что Рашель читает стихи у принцессы де Германт (это сильно возмутило великую актрису — для нее Рашель так и осталась потаскушкой, допущенной к участию в спектаклях, где сама она, Берма, играла первые роли, — и только потому, что Сен-Лу оплачивал театральные костюмы; еще сильнее ее раздосадовала обежавшая Париж новость, будто приглашения были от имени принцессы де Германт, но на деле их раздавала Рашель), Берма еще раз настойчиво предписала своим друзьям посетить ее полдник, поскольку знала, что они дружат и с принцессой де Германт, известной им еще под именем г-жи Вердюрен. Однако время шло, а никто к Берма не жаловал. Блок, у которого спросили, придет ли он, простодушно ответил: «Нет, я уж лучше пойду к принцессе де Германт». Увы! нечто подобное решил про себя каждый. Берма, страдавшая неизлечимой болезнью, из-за которой она уже почти ни с кем не виделась, чувствовала, что ее состояние ухудшилось, но, чтобы удовлетворить чрезмерные потребности дочери (болезненный и ленивый зять был на то не способен), снова вышла на сцену. Она знала, что этим сокращает свою жизни, но очень хотела порадовать дочку гонораром, да и зятя, которого она ненавидела и которому угождала. Зная, что дочь его обожает, она боялась его рассердить, чтобы он, по злобе, не лишил Берма встреч с дочерью. Дочь Берма, втайне любимая врачом, лечащим мужа, позволила себя убедить, что эти представления Федры не представляют большой угрозы для здоровья ее матери. На самом деле, она-то и вынудила врача сказать эти слова, только их и удержав в памяти и забыв о предостережениях; да и на деле врач говорил, что не видит большого вреда в спектаклях. Он сказал так, потому что чувствовал, что доставит этим удовольствие любимой женщине, может быть, от невежества, потому что он знал, что болезнь Берма все равно неизлечима, — ибо мы охотно идем на сокращение мучений больного, когда средства нам на руку; также, может быть, от глупой мысли, что доставит этим удовольствие Берма и, следовательно, принесет ей благо; глупой мысли, в истинности которой он удостоверился, когда (ему предоставили ложу детей Берма и он дернул от своих больных) увидел, как переполняет ее жизнь на сцене — дома же она казалась мертвой. Дело в том, что зачастую привычки позволяют не только нам самим, но и нашим органам, перенести существование, на первый взгляд невозможное. Все мы видели сердечника, ветерана манежа, вытворяющего сложные номера, хотя никто не поверил бы, что больной орган еще может их вынести. Берма не меньше привыкла к сцене, ее органы прекрасно приспособились к ней, и она смогла создать, усердствуя с незаметной для публики осторожностью, видимость отменного здоровья, расстроенного чисто нервной и даже мнимой болезнью. И хотя после сцены объяснения с Ипполитом Берма почувствовала, что ей предстоит жуткая ночь, поклонники аплодировали изо всех сил, провозглашая, что сегодня она была как никогда прекрасна. Она вернулась с дикими болями, но была счастлива, что принесла дочке голубые билеты, которые, из шалости состарившейся дочери актеров, она по привычке спрятала в чулках — чтобы гордо достать их оттуда, и получить улыбку, поцелуй. К несчастью, на эти деньги зять и дочка приобрели новые украшения для своего дома, смежного с особняком матери, и беспрерывные удары молотка не дали забыться сном, в котором так нуждалась великая трагическая актриса. Согласно велениям моды, и чтобы угодить вкусу г-на де Х и де Y, которых они надеялись принимать у себя, перестраивалась каждая комната. Берма знала, что только сон успокоит ее боль, и чувствовала, что он ускользнул от нее; она смирилась с тем, что уже не заснет, но в глубине души затаила презрение к этим изыскам, предвещавшим смерть и превратившим в пытку ее последние дни. Может быть, от этого она презирала их, — естественная месть тому, кто причиняет нам страдание, кому мы бессильны противостоять. Но еще и потому, что, чувствуя свой гений и с самых юных лет усвоив безразличие к велениям моды, сама она осталась верна Традиции и всегда почитала ее, и уже стала ее воплощением, судя о вещах и людях по меркам тридцатилетней давности; в частности, Рашель для нее была не модной актрисой, которой она предстала теперь, а обычной шлюшкой, какой Берма знала ее давно. Впрочем, Берма была не лучше дочери, и именно от нее дочь заимствовала — по наследству, от заразительности примера, который от более чем естественного восхищения был еще действенней, — эгоизм, безжалостную язвительность и неосознанную жестокость. Но эти качества приносились ею в жертву дочери, и потому Берма от всего этого была свободна. Впрочем, даже если бы дочь Берма и не была непрестанно занята рабочими, то она все равно изводила бы мать, ибо притягательные, жестокие и легкие силы юности утомляют старость и болезнь, для которых изнурительно само стремление подражать им. Вечеринки устраивались постоянно; считалось, что Берма проявит эгоизм, если лишит дочь этих приемов, и если сама Берма не будет присутствовать, когда рассчитывали (с таким трудом заманив недавних знакомых, — их приходилось всячески улещать) на обаяние знаменитой матери. Этим знакомым любезно «обещали» ее присутствие на одном празднестве вне дома. Бедной матери, основательно задействованной в своем тет-а-тете со смертью, водворившейся в ее душе, пришлось встать пораньше. А затем, поскольку примерно в то же время Режан[197], во всем блеске своего таланта, выступила за границей и встретила ошеломительный успех, зять счел, что Берма должна выйти из тени, и, чтобы на семью снизошло то же изобилие славы, отправил ее в турне; Берма пришлось колоть морфином, что могло привести к смерти из-за состояния ее почек. Те же чары света, социального престижа, чары жизни, в этот день словно насосом, силой пневматической машины, вытянули и увели на празднество у принцессы де Германт даже вернейших завсегдатаев Берма, — у нее же, напротив, воцарились абсолютная пустота и смерть. Пришел только один юноша — он не был уверен с определенностью, что по блеску прием Берма уступит утреннику принцессы. Когда Берма поняла, что время прошло, что все ее оставили, она приказала поставить чай, и они уселись вокруг стола, будто празднуя тризну. Ничто больше в ее облике не напоминало лицо, фотография которого так сильно взволновала меня на средокрестье. У Берма была, как говорит народ, смерть на лице. На этот раз в ней действительно было много от статуи Эрехтейона[198]. Затверделые артерии уже наполовину окаменели, видны были длинные скульптурные ленты, сбегавшие с щек, — жесткие, как минералы. В умирающих глазах еще можно было заметить что-то живое, но лишь по контрасту с жуткой окостеневшей маской — они блестели едва-едва, как змея, заснувшая среди камней. Молодой человек, из вежливости присевший к столу, поглядывал на часы, ему хотелось на блистательное празднество Германтов. Берма и словом не упрекнула покинувших ее друзей, наивно надеявшихся, что она так и не узнает о причине их отсутствия. Она пробормотала только: «Такая женщина, как Рашель, устроила прием у принцессы де Германт. Чтобы это увидеть, надо съездить в Париж». И медленно, безмолвно, торжественно вкушала запретные пирожные, словно справляя похоронные ритуалы. Увеселение было тем печальней, что зять сердился: Рашель, с которой он и его жена были в достаточно близких отношениях, их не пригласила. Червячок заточил его сильней, когда приглашенный юноша сказал, что он достаточно близок с Рашелью, чтобы, тотчас отправившись к Германтам, в последнюю минуту выпросить приглашение и для легкомысленной четы. Но дочь Берма отлично знала, как сильно мать презирает Рашель, что она убила бы ее, выпрашивая приглашение у былой шлюшки. Так что молодому человеку и мужу она ответила, что это невозможно. Но за себя отомстила, надула губки и по ходу чаепития всем видом показывала, как ее тянет к удовольствиям, и какая докука — лишаться радостей из-за этой гениальной матери. Последняя, казалось, не замечала ужимок дочери и время от времени, умирающим голосом, обращалась с какой-нибудь любезностью к юноше — единственному пришедшему из приглашенных. Но стоило воздушному напору, сметавшему к Германтам все, унесшему и меня, усилиться, как он встал и ушел, оставив Федру или смерть, было не ясно, кем из них она стала, вкушать погребальные пирожные с дочерью и зятем.

194

…мужчин г-ну де Шарлю — Обычно упоминается, что она была племянницей Жюпьена, к описываемому времени она давно уже мертва.



195

Бальти и Мистенгет — Луиза (1869-1925) и Жанна (1875-1956), актрисы, певицы.

196

В тексте: в честь сына и невестки. Далее они упоминаются только как дочь и зять.

197

Габриэль Режан (1856-1920) — актриса.

198

Эрехтейон — храм Афины и Посейдона в Акрополе, построенный на том месте, где они спорили из-за обладания Аттикой, статуи — имеются в виду статуи портика кариатид. С ними сравнивал Берма Бергот (на страницах второго тома).