Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 137 из 151

И наряду с многочисленными друзьями, которых сразу приобрел себе автор донских рассказов Михаил Шолохов, у него тогда же появились и недруги. Из числа беспощадно рассеянных вихрями революции по донской — и не только по донской — земле, которые расползалилсь по глухим «буеракам» в надежде выждать время. Уже тогда из этих буераков поползли первые слушки о новоявленном «писаке из иногородних», который вознамерился указывать казакам, как им надлежит дальше жить на Дону при Советской власти. А у самого только пара штанов и хатенка на хуторе Кружилине под соломой набекрень.

Помню, как учительствовавший к тому времени уже в Миллерово отец, читая матери вслух книжку «Донских рассказов», говорил ей, что «серчает» на этого Михаила Шолохова «бывшее офицерье», потому что умеет он взять их «на самую мушку». А вокруг постреливали еще остатки белоказачьих банд. А мы, миллеровские ребятишки, щеголяли с отобранными у них нашими отцами обрезами.

Еще бы не «серчали», если не где-нибудь, а здесь же, на донской земле, и взрокотали эти чистые ключи, и все более мощное пение их сливалось в одну песню. И кому же они, эти струи, поют отходную с такой непримиримостью, а кого величают с такой неподкупной любовью?! Уже тогда у Шолохова появились враги. Вот и Серафимович пророчествует, что его ожидает большая будущность. Так нельзя ли и укоротить его, пока он не набрал еще силу?..

Но тогда им еще не до этого было, потому что и самим надо было зализать раны, и потомству своему, новым выводкам, дать жизнь, укрывшись до поры в своих лежбищах. С тем большей яростью взметнется после над буераками их плач, когда, увидев, как взмахнет над землей на своих возмужавших крыльях «молодой орел», поймут они и то, как опоздали.

Раскатом вешнего грома над степью прозвучала первая книга «Тихого Дона».

Уже из рассказов Шолохова, если охватить их одним взглядом, слагалось многоцветное полотно жизни и борьбы на донских просторах в годы лихолетья. Иному, жаждущему в литературе только славы, хватило бы теперь до конца дней вслушиваться в шелест выпавших на его долю лавров. Высок и крепок под седлом у автора «Донских рассказов» его чоновский конь. Но Шолохов приподнимается на стременах, въезжая на курганы, под которыми захоронена казачья слава, и, заглядывая за пределы родного края, столь же своеобычно непохожего на какой-нибудь другой, сколь и неотторжимого от всей России, а спускаясь с курганов, приникает к земле, по которой еще перекатывается гул недавних сражений. За это время он и сам многое повидал и многое пригреб к своему сердцу из того, что узнал от земляков, вернувшихся с фронтов двух — империалистической и гражданской — войн, а съездив в Москву, еще и оттуда взглянул на то, что было ему так знакомо. Все дальше за пределы донской степи достает он обострившимся за это время зрением, и все более дерзкий замысел овладевает им.

Уже в первых же рассказах проглянула его особая, ни на чью другую не похожая в литературе стать, и чем дальше, тем ярче будет выявляться неповторимость его природного дара. Конечно, от отца и матери унаследовал он его, но и не в последнюю очередь от неповторимости этого степного края, восходящей еще к тем временам, когда бежавшие на берега Дона крепостные в ватагах Разина и Пугачева щупали своих вчерашних господ и даже колебали сам престол. И к той, еще не отравленной дурманом сословной спеси вольнице, которая нет-нет и снова взбунтуется в жилах казачества; и к тому, более позднему времени, когда уже просочился в эти жилы яд тонкой лести и грубого обмана.

Надежен под седлом вчерашнего продинспектора его конь, но Шолохов еще выше привстает на стременах, чтобы подальше и поглубже зачерпнуть. Все, все вбирая в себя вместе с рассказами вернувшихся в свои станицы и хутора фронтовиков с их неистощимо образной речью и с многоголосыми донскими песнями, из которых можно было узнать их прошлое и настоящее, всю жизнь. И потом опять на всю ночь закрываясь у себя в комнатке при свете керосиновой лампы.

Когда утром после очередной бессонной ночи он выходил с красными глазами, старшие из домашних, не без упрека, что не жалеет он дефицитного керосина, осведомлялись у него:

— Ты не иначе как Пушкиным сделаться захотел?

Он подхватывал:

— Может быть, и так.



И по его глазам не понято было: в шутку он или серьезно.

Все больше овладевает им тот замысел, которому суждено будет разрастаться от книги к книге, все шире размывая себе русло.

Но в пору половодья, когда так разливается по степи Дон, чтобы наперерез течению переправиться через него, надо брать много выше того места, где наметил причалить.

Приступая к исполнению грандиозного замысла, Шолохов сперва хотел прямо от времени, предшествующего времени «Донских рассказов», начать, но взгляд его уже успел не только за пределы своего края, но и за границы своего времени перемахнуть, все больше захватывая поля донской — и не только донской — жизни. Он даже почти напишет первую книгу романа «Донщина», но потом, отложив ее в сторону, вернется к более ранней поре, откуда глубже просматривались и просторы будущего романа, и дороги, на которых должны будут развиваться судьбы его героев. Выше надо было брать и, переправляясь через бурное половодье, взглянуть на него не просто глазами казаков или иногородних крестьян — он давно уже понял, что не этой искусственной межой, проложенной монархо-атаманской властью по донской степи, разделило на два лагеря населяющих ее людей, а той, что началась еще издалека и, продолжаясь траншеями мировой войны, превратилась в пропасть.

И здесь он будет следовать традициям своих великих предшественников, того же Толстого, который не только тропами своих кавказских и севастопольских рассказов как бы исподволь приближался к замыслу «Войны и мира», но даже и начинал роман из поры, последующей за восстанием на Сенатской площади 1825 года, но потом вдруг вернулся в 1812–1815 годы, когда на знаменах героев войны против Наполеона еще только забрезжили зори декабризма.

Еще выше надо брать, переправляясь через вздыбленные Октябрем в донских берегах волны. За это время с седла своих «казачье-иногородних» рассказов Шолохов и новую неповторимость в людях родного края открыл и в себе самом — то, чего еще недоставало ему, чтобы увидеть, как донские волны впадают в море всей взбудораженной революцией российской жизни. И однажды наступит день, когда, отстранив от себя уже начатое, он примет твердое решение отойти во времени назад, чтобы уже оттуда вглядеться в самые дальние дали.

Время «Донских рассказов» прошло. Наступило время «Тихого Дона».

Издревле казаки так величают в песнях не только свою реку, но и весь свой привольный край. Из казачьей же песни Шолохов и название для своего романа почерпнет, как до этого почерпнуто было им из реки народной жизни все то, что так взыграло в его молодых рассказах.

Наивно было бы думать, что даже ему все так сразу и откроется от начала до конца: все извилистое русло «Тихого Дона» будет просматриваться от мелеховского до мелеховского же двора. Чтобы до конца постигнуть своих героев, ему понадобится целую жизнь с ними прожить, вместе с ними рождаясь, любя и умирая, все больше открывая их в себе, а себя в них, плача их слезами и исходя их кровью. И сколько же мгновений самого ослепительного счастья доведется ему испытать вместе с ними за те четырнадцать лет, пока будет промывать себе русло «Тихий Дон», как страшно будет закрывать самым близким и дорогим из них глаза, воскрешая в строке то, что когда-то уже выпало на их долю в жизни, поднимаясь на эшафот вместе с Подтелковым, оставаясь в горнице с Натальей в ее последний час и копая казачьей шашкой вместе с Григорием могилу Аксинье. Если бы ему дано было знать все это наперед… Нет, он все равно должен был с ними через все пройти.

Никому ни до этого, ни после не под силу будет что-нибудь хоть бы отдаленно приближающееся по художественной мощи из предреволюционной донской жизни, из времени первой мировой войны, в которую ввергнул Россию в августе 1914 года царизм, и из эпохи утверждения нового общественного строя в битвах гражданской войны. Никому не по плечу будут этот размах и драматизм, полнокровие и скульптурность в образно поэтичном воссоздании такой массы героев из народа, из которых ни один не будет похож на другого, даже если он и промелькнет лишь однажды, как промелькнула в самом начале романа несчастная бабка Григория Мелехова, турчанка, или, позже, тот старик железнодорожник, который бросил все го лишь одну фразу, заглянув в вагон воинского эшелона: «Милая ты моя… говядинка».