Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 189

Я уехал; увиделись полуврагами; он, густо увешанный «мистиками», как лианами дерево, им отдавал сок идей о грядущем театре, сошедшем с подмостков, чтоб укрепиться в гостиных, которые звал он «коммунами», для ошалелых артисток, газетчиков и… педерастов (и «эти» явились); я, взорванный тем, что таинственный, золото-рунный учитель, с плечей обвисающий мягко кудрявыми кольцами, с женственной грацией из колесницы своей рукоплещет козлам, зубы стиснув, смотрел на него, — каюсь, — с ненавистью.

Сразил завтрак: у Е. В. Аничкова;208 этот последний и Щеголев, толстоживотые оба, испивши вина, зашалили; Сергей Городецкий, «анфан», закощунствовал в крупном масштабе над тем, что Иванов чтил; этот последний, горбатясь, как кот, закатавши кулак по ладони, «анфана» приветствовал смехом; я — бурно взорвался; Иванов же, топнув ногою, взвизжал на меня: «Со своею ты провинциальной, московскою этикой!» Я же ушел в разговор с Куприным, пока что не напившимся; но я решил: этот визг распустившегося «мистагога» — разрыв отношений: война! Я открыл по нему свой огонь изо всех батарей (из газет, из «Весов»), утверждая в статье своей «Штемпелеванная калоша»: ногою в калоше штампуют святыни: «презренье ломакам»; [ «Арабески», стр. 281209] «истинный художник… предпочтет до времени облечься бронею научно-философских воззрений… а если уж будет говорить, то честно назовет имя своего бога»; [ «Арабески», отдел «На перевале»210] писал против «Ор», против «Факелов». «Восхищались, что символ… дерзновения — золотой, булочный крендель. Мистический анархизм создал еще нечто более смелое: резиновую штемпелеванную калошу. Калоша — вот знамя мистического анархизма» [ «Арабески»: «На перевале», «Штемпелеванная калоша»211].

Таков звук полемики, длившейся год; Вячеслав бесконечно обиделся на сочетание слов «штемпелеванная калоша», увидев намек на издательство «Оры»: его марка «Ор» — треугольник; и марка калош — треугольник.

В конце ноября 1907 года появился в Москве он; я старался не видеться с ним, хоть скорбел за него; он ходил как раздавленный смертью жены212; но «Калоша» задела настолько, что он — передавали мне — всюду кричал о ней; С. Соловьев мне рассказывал:

— «К Брюсову я захожу; Иоанна Матвеевна встречает словами: „В. Я. с Вячеславом Ивановым занят“. Сидим в смежной комнате; вдруг из закрытых дверей тишину разрезает взвизг птичьего голоса: „Но, — штемпелеванная калоша, Валерий!“ Молчание мертвое; и — снова взвизг: „Нет, позволь, а — калоша?“ „Не может простить“, — улыбнулась Иоанна Матвеевна»213.

А при намеке на Эллиса он багрянел, как петух.

Вдруг явился в «Кружок», где читал реферат я о драме, направленный против него, за который мне руку жал Ленский; тащился средь тренов и смокингов с видом Эдипа, ведомого прочь от злосчастного места, где рок раздавил ему зрение; он спотыкался о юбки, пропятясь орлиною лапой, положенной скорбно на плечико падчерицы, почти девочки, Веры, сквозной, точно горный хрусталь, с волосами белясыми, гладко зачесанными: во всем черном; отвесясь рукою, он шел; на меня протянулся сутуло; широкую черную ленту пенснэ он за ухо, прикрытое мягко пушащейся бледной космою, отвил; поразил похудевший, страдальческий, как перламутровый, профиль.

А из-за плеча — головища, тяжелая, одутловатая, каменной «бабы», изваянной древними скифами, — в черном мешке, а не в платье; мочалом растрепаны желтые космы, затянутые в тяжкий узел затылочный; толстой, короткой рукой приставляла лорнеточку к щурам безглазым, которые разорвались вдруг ужаснейше — в два колеса, в две бездонные серые пропасти: Анна Рудольфовна Минцлова, выросшая при Эдипе слепом, по пятам его следовавшая, вернее, водившая медленно «пастыря доброго», ею превращенного ныне в «овцу».

Каюсь, — остолбенел, когда черная тройка пошла на меня: Вячеслав со свисающей, длинной сюртучною фалдой споткнулся; сквозная, тишайшая Вера вела на меня его; забултыхался за ними живот из мешка-балахона торжественной Минцловой; бросился жать его слабую кисть.

Скоро мне у Герцыков, где остановился, доказывал:

— «Ты, Борис, еще не веришь: боишься меня; ты страдаешь химерами; ты меня видишь чудовищем, слушай, — тебе говорю: изменись; и — восчувствуй доверие к людям, тебе все же близким!»

Своим выцветающим золотом косм щекотал нос, склонялся безброво растерянным лбом, такой добренький; глазики серо-зеленые, став незабудками, детски просили: «Давай же водиться!» Ослабнул, поклевывая исхудалой щекою, под кольчатым локоном.

Я — угрызался!





Так фаза почтения перед профессором, фаза сомнения перед слащаво-сомнительным мистом сменилась рождающейся человеческой дружбой: мы облобызались с ним.

Вышел «Пепел». Приехав в 909 году читать лекцию в Питер и остановись у Д. С. Мережковского, я занемог; З. Н. Гиппиус мягко отхаживала; тем не менее с кряхтом поехал в Тенишевский зал:214 вместе с Гиппиус; гляжу из лекторской: шапочка, мягкенькая, меховая, — в дверях; стуча громко калошами, с видом Терезия215, в шубе, напомнившей шубу священника, бросился, руки сжимая под бороду, В. И. Иванов, сутуло протянутый, как бы валясь на меня: придыхать мне под ухо:

— «Я только прочел книгу „Пепел“ твою; эта книга — событие;216 вечером нынче же должен с тобой говорить».

— «Я же болен».

— «Тебе все равно, куда ехать: ночуй у меня; за вещами твоими пришлю к Мережковским; сегодняшний наш разговор очень важен: везу тебя».

Выказал крупную долю бестактности перед З. Н., меня сопровождавшей, которая уже шептала под ухо:

— «Коли вы поедете с ним, — не прощу никогда; лучше не возвращайтесь!»

Обиделась на предложение перетащить мои вещи на «башню». Глядел на бородку, — все ту же, раздвоенную; но — звонок; и я вышел дочитывать лекцию; кончил; вбегает Иванов; меня отдирает от Гиппиус, точно я — куль; тащит, нос утыкая в меха; совсем «батюшка»; я же, «псаломщик», — за ним.

Подымались с кряхтом на пятый этаж; позвонили; в распахнутой двери квартиры Иванова не оказалось: как некая брешь в разговоры трехсуточные, из которых катился, представьте, на нас ком тяжелого тела в мешке, с запрокинутою головою, в космищах желтеющих: Анна Рудольфовна Минцлова, руки развеся, как жрец перед чашей, с лорнеткой, блистающей в правой руке, с помаханьем платочка из левой, оказывается, водворилась в квартире: входила в заботы семейные с М. М. Замятиной, жившей здесь и управлявшей домашним хозяйством.

Иванов, взяв под руку и передернув портьеру, нос выбросил в недра свои, в коридорики желтые, с неосвещенными далями, где топотало всегда стадом коз (ассамблеи М. А. Кузмина; иль — курсистки Ростовцева, подруги падчерицы).

— «Нам бы, Марья Михайловна, чаю!»

Мешок, или — толстое тело, уселся в кресло; лорнеточка затрепыхалась на толстом его животе; завращались два глаза, как два колеса, на рисунке утонченного Пиранези: гравюра висела на красно-оранжевом фоне стены; Пиранези, витое, утонченное итальянское кресло, в нем Минцлова — воспринимались как сон, потому что Иванов в застегнутом наглухо черном своем сюртуке, в золотых своих локонах, вьющихся кольцами, с дико-багровым лицом, лихорадкой крапивной окрапленным, эдак часов восемь — доказывал мне: настроение «Пепла» — действительность; «Пепел» рисует распад, наваждение, яды, которыми мир отравляется; Минцлова двумя колесами глаз протыкалась за стены: в пустоты космические; и уже белым днем, когда я издыхал от усталости, он, оборвав круто речь, передернув портьеру, нос выбросил — в коридорики желтые: