Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 189

Что — «да», что — «конечно»? Не оскорбляйте же бледных дев приставаньем с вопросами: «нет вопросов давно, и не нужно речей»50, ибо ничтожно значение речей:51 и — сидели без речи, мне навевая уныние; с багровой Огневой подраться хоть можно; а тут — и согласиться! нельзя: пере-про…

Сплетенье пылиночек, напоминающее под микроскопом сплетение брюссельских кружев!

И, бывало, войдешь, — сидит Душа: сидит и кривеет; и мне все кривится; встанешь — уйдешь.

И, бывало, войдешь, — сидит Сена: и смутно бредит; я гляжу на нее и сочиняю в уме фразу про «великана Ризу»: эта мифическая персона из «Северной симфонии» писалась, во-первых, с летнего облака;52 во-вторых, с перепученного лица Поликсены Соловьевой; влепив лицо «Сены» в облако, я увидел своего великана.

Мне подчас становилось досадно, когда я видел, что и М. С. Соловьев и О. М. Соловьева, такие независимые, яркие сами по себе, изнемогали под бременем необходимых общений: с кланами родственников, с все растущим вокруг них роем и Сен, и Душ, не приносивших в этот дом ничего своего, лишь просиживающих над чашкой чая.

— «Вы, Душа, понимаете?»

— «О да!»

— «Что ты думаешь, Сена?»

— «Ха-ха: что ж тут думать?»

У О. М. голова чаще обвязывалась мокрой тряпкой; у М. С. ослабевало сердце; казалось бы, — отчего? Увели-чивалося вокруг них количество Сен и Душ; один — хирел физически, к другой подкрадывалось нервное заболевание.

Приглядываясь к «валансьенам» пылей, разводимым Душами, стал ценить я спецов попроще, пробившихся кулакастым лбом на торный, протоптанный узко свой путь; таковы математики, многие натуралисты, — отца посещавшие: интеллигенция не из дворянства, — упрямистая; кирпичи отливала (страниц — много сот); от дворянской утонченности мозговая рефлексия бисерно интерферировала лишь расстройством чувствительных нервов; здесь чуткость становилась — условным рефлексом: больной наследственности. «Вольтерианцы» XX века казались мне смесями из декадентства, но без символизма, с отчаянным чванством кровей родовых, но без собственной крови; хотя бы чудачество вспыхнуло; но «чудаки» — Менделеевы и Пироговы; а «Сена» и «Душа» читали Гюисманса, читали Клоделя; потом — прокисали.

Бацилла душевная туберкулеза летает невидимо там, где сидят двадцать «Сен» и утонченно переливаются из «гри-де-перль» в свое «гри-ан-пуссьер»; глядь, средь них двадцать первой сидит персонаж писателя Федора Сологуба, его «недотыкомка серая», Душа — умная, Душа — тонкая, Душа — … пять «Душ» — мигрень; десять — нервное заболевание; двадцать — верная смерть.

Душа — «Втируша» [Драма Метерлинка. «Втируша» — смерть].

Недаром ненавидел я написанное под стиль «идиоти-ка» четверостишие Блока:

Четверостишие словами «немочь» и «нежить» напоминало мне о сидении за столом Соловьевых в обстании «немочей», «нежитей», в последний год жизни обоих, когда угасали физические силы М. С. и когда к О. М. подкрадывалась ее роковая болезнь.

И, конечно же, поздней Поликсена Соловьева с особен-; ной нежностью вздергом бровищи отзывалась на Блока, стилизовавшегося под… «идиотика».:

— «Мило!»

Не мило, а — ужасно!

Говорю раздраженно потому, что держусь своего мнения о горькой кончине О. М. Соловьевой; это «Души» и и «Сены» веяли на нее мраком душевной болезни; им — ничего в ней: они в ней — добродетельно прокисали; а эта яркая, мужественная, решительная — не могла прокисать; с револьвером в руке встав над бытом, она вместо того, чтоб бить в быт, — в себя.

Промахнулась!

«Сена» — модель моего великана; а «Горбатый дворецкий» из «Северной симфонии» — седо-желтый генерал-лейтенант X***54, являвшийся очень некстати: кряхтеть за столом; М. С, так сказать, лишь допускал его, но — с оговоркою.

Раз сей военный, нас остановив на Арбате (с Сережей), о чем-то расспрашивать начал; и вдруг все лицо стало чавканьем каши во рту, когда он, бросив нас, стал приветствовать мимо бегущий пузырь в виде толстого и совершенно седого мужчины с расслабленно-бабьим лицом завезенного евнуха; у толстяка был под мышкой огромный арбуз; X*** ему бросил нежно:





— «Я… я, Николай Иваныч, — сейчас!» Раздалось:

— «Ме-ме-ме!»

И почтеннейший евнух с лицом желтой бабы — исчез, переваливаясь.

— «Кто?» — я бросил Сереже.

Но тот удирал с громким хохотом, рукой махая.

— «Что с тобой?»

— «Видел?»

— «Кого?»

— «Николая Иваныча».

— «Ну?»

И Сережа вновь лопнул:

— «Жена!»

— «Педераст».

Мне квартира М. С. Соловьева как форточка в жизнь; она — студия изучения типов; но она же — место встречи с людьми, которые вовлекли меня в литературу собственно.

Здесь встречался с Владимиром Соловьевым; здесь встретился с Мережковским и Зинаидою Гиппиус; сюда водил со стороны своих новых друзей: напоказ строгому оценщику людей, М. С. Соловьеву; здесь познакомился с Рачинским, с Валерием Брюсовым; отсюда попал в «Скорпион», к д'Альгеймам; здесь, наконец, было заложено начало тому, чтобы мне до встречи встретиться с Александром Блоком в письмах.

Дорогая по воспоминаниям квартира эта стоит в памяти, как водораздел двух эпох: и потому-то особенно волновали меня встречи двух эпох в квартире этой; с одной стороны, декаденты и те, кого я видел новаторами; с другой стороны, — люди старого поколения: Сергей Трубецкой, Ключевский, Огнев, доктор Петровский, староколенней-шая писательница Коваленская.

С иными из стариков я разорвал именно потому, что действия на меня этой квартиры привели к скандалу с «Симфонией»: меня прокляли Лопатин и Трубецкой, чтоб… — чтоб… снова встретиться: в салоне Морозовой; но там уже встреча — сдача ими непримиримых позиций.

Лев Тихомиров

С 1901 года особенно подчеркнулся во мне интерес к лицам, интересующимся религиозно-философскими проблемами; догматы религии мало интересовали меня; к «догматизму» как таковому я чувствовал неприязнь; но типы «религиозников» притягивали и потому, что я, начитавшись Достоевского, искал героев его, Алеш, Зосим, Мышкиных, Иванов Карамазовых, в жизни, и потому, что я нюхом писателя-наблюдателя уже чувствовал появление того нового «типа», который достаточно намелькался потом с 1904 года до самой революции. Что есть этот мне в 1901 году жизненно мало ведомый тип? Что в нем больного, что от «чудака», что от «кривляки» и что, наконец, в нем здорово? Влекли и самочинные сектанты: не хлысты, штундисты, евангелисты, а начинатели своих собственных сект.

Бредовой образ Анны Николаевны Шмидт поразил мое воображение как художника; поразила нелепостью схема ее бреда о себе как воплощении мировой души; и в этом разрезе я стал по-новому вчитываться в стихи Владимира Соловьева как подавшие ей материал к бреду; отсюда и «тип» соловьевца-фанатика в моей «Симфонии», — фанатика, вооруженного бредом Шмидт и этим бредом повернутого к светской даме. Я хотел в эти годы написать ряд «Симфоний» и выставить в них рой религиозно-философских чудаков; но не хватало красок; и вот, в поисках за ними, я стал искать всюду людей, могущих мне служить материалом для будущих «Симфоний»; отсюда и интерес к Мережковским, Розанову не как к писателям, а как к людям. Я прислушивался к слухам о Новоселове, Тернавцеве, разъяснявшем Апокалипсис: апокалиптики особенно интересовали меня55, ибо мои будущие «Симфонии» должны были их отразить; мне бы с задуманными «Симфониями» подождать, — какой богатый типологический материал ждал меня: Эрн, Свентицкий, близкое знакомство с Гиппиус, с Мережковским, возможность сойтись с Добролюбовым и т. д. В эпоху появления этих «типов» к «Симфониям» я охладел уже; понятен поэтому мой тогдашний интерес и к толкователям Апокалипсиса. Владимир Соловьев отразил Апокалипсис в субъективном чувстве конца, охватившем его; а потом и многих интеллигентов: без почвы; Апокалипсис культивировал Розанов, но разбазаривал чувство конца, «катастрофу», в раскрытие «тайн» половых, сочетая с ним Ветхий завет; в Апокалипсисе толкователи видели: и бытие, и его антитезу: конец бытия; для одних Апокалипсис стал символом краха культуры; в Д. С. Мережковском — двоился он: но раздвоением этим пропитан анализ Толстого, не говоря уже о Достоевском (книгу Д. С. о Толстом и Достоевском скоро перевели на иностранные языки); и шлиссельбуржец Морозов в то именно время измеривал в заточении астрономический смысл Апокалипсиса;56 им в Нижнем бредила Шмидт; соблазнился им Блок.