Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 147 из 189

В 901 году мне делалось грустно за Брюсова, когда я читал:

Я волил разрыва границ познания, борясь за безграничность его, за преодоление «Я» в «мы», за организацию «СО-»: сознания, сочувствия и соволия.

Личность в моем понимании в индивидуализме включалась в соборность; я изучал виды соборностей (церкви, братства, коллектива, коммуны и т. д.); я понимал понятия индивидуума в терминах философии Риккерта, называвшего «индивидуумом» только неразложимый комплекс (предметов, чисел и личностей), отмеченный стилем.

Личность (или «а» комплекса «abed») изживаема не как «а», а суммой отношений, развертываемых от каждого к каждому (в «ab» — одно, в «bacd» — другое); «индивидуум» для меня был личностью, расширенной коллективом и взятой в коллективе; «персонализм» и «индивидуализм» становились понятиями полярными; личность, отъединенную от коллектива, — считал я личиной; в статье «Маски»17 я вскрывал трагедию декадентства как «персонализма»; символизм связывал я с соборным индивидуализмом.

Но такую соборность противополагал я механическому ее пониманию.

Отношение Блока и меня к Сологубу, Бальмонту, Брюсову сперва — отношения почтения издалека; задержь относилась к противоборствованию идее коллектива; «Я» немыслимы без «мы».

С 1905 года стерлись контуры, отделявшие символистов первой «волны» от «второй»; во мне — разрывом с Блоком и союзом из тактики с Брюсовым; в Блоке — близостью с Чулковым, Городецким и Вячеславом Ивановым.

И Брюсов меняет позиции: он проявляет организаторский талант, отдаляясь от Бальмонта; ряду моих лозунгов он говорит «да» в статье «Священная жертва»18, отрекаясь от соллипсизма.

Но в первой встрече он мне скорее — попутчик, чем явный союзник.

В 901–902–903 годах я подчеркивал связь с Блоком и отъединенность от Брюсова в кружке, названном «Арго», мы считали себя аргонавтами, плывшими от «декадентства» к поискам новой коммуны: по-новому «жить», а не «писать», — лозунг, соединявший нас.

Из ячейки искателей я протягивался к голосам, утверждавшим новую жизнь; таким голосом был и голос Meрежковского, пока не вскрылась фельетонная церковность казавшихся издали революционных стремлений; таким голосом был голос юного Блока, приглашавшего нас «связывать руки»; разочаровавшись в обоих, я внял роговому фальцетто Брюсова, звавшего в фалангу борцов; если не за жизнь, то «хоть» за искусство.





Мысли о символизме как жизненном пути, осуществляемом в коллективе, сменились мыслями о «литературной школе», разрабатывающей методологию.

Не закрываю глаз на свои промахи; но пребываю в недоумении: символисты перескочили через символизм; историки новейшей русской литературы отметили в символизме на 80 % то, с чем я боролся, не отметив того, что я защищал; я боролся с музейной редукцией вправо, боролся с «мистическим анархизмом», гипертрофирующим в символизме мистику; эти наросты и фигурируют в качестве мифов о символизме 1) у квазисимволистов, 2) у квазиизобличителей; распространяются пародии на символизм: субъективно-иллюзионистические сюсюки об «искусстве для искусства»; символизм же — выдвигает лозунг «искусство — не только искусство»; под флагом символизма доселе плавает в сознаниях «мистический анархизм».

Обрываю себя; спрашиваю: мои представления — рисуют ли символизм? Они рисуют нечто, пережитое как опыт детства; пытаюсь себя убедить словами обо мне: меня считают же, черт подери, символистом; кроме того: о символизме я много писал с дней молодости.

Написанное обойдено глубоким молчанием, если оно не подано в искажениях; читали Чулкова; читали исследовательские труды Валерия Брюсова под формой критических заметок; теории символизма в них нет; читали и «К звездам» В. Иванова;19 там умные мысли об очень многом не ориентированы вокруг символизма, заставляя предполагать в авторе — филолога, богослова, литературоведа, интересующегося и… символизмом; сумма всех этих не моих воззрений облекает меня в андерсеновское «царское платье», в котором порою я чувствую пренеловко себя; а когда я вспоминаю о том, чем я, собственно, волновался, то получаю письма: вы-де сдали позиции («чулковские» некогда).

Касаясь эпохи 901–910 годов, я буду порой прерывать воспоминания о личностях воспоминаниями о силуэтах, составленных из взглядов того времени субъекта воспоминаний, не потому, что они были безупречны, а потому, что они были таковы, каковы были; [я ведь касаюсь эпохи боев за символизм, — боев, сопровождаемых разрывом с друзьями и создававших мне после каждого выхода очередного номера «Весов» отряды врагов за цель: размежеваться с псевдосимволистами;] и я не могу довольствоваться указанием: мне быть «мистическим соборником» по Вячеславу Иванову, рыцарем «Дамы» по Блоку или стать Г. И. Чулковым, с которым я люто боролся; с ним ныне я в добрых отношениях; и я готов просить у него прощение за несправедливую жестокость полемики с ним; но от существа ее не отказываюсь: он, ныне не символист, создал некогда миф о символизме, последствия которого через 25 лет — сказываются… на мне.

Ему-то — ничего; мне-то — каково!

Вот почему свою книгу я снабжаю и показом идейного паспорта: эпохи окончания университета; побуждают нападки справа: я мимикрирую материалиста; допустим, я — плут; все же: не такой наивный, чтоб верить, что мне поверят; нападки основаны на невежестве; к показу побуждает и ирония слева: «А как… с „антропософией“?». Оная сплетена с естествознанием Гете; об этом я распространился в своей книге о Гете;20 отсылаю к ней: там показано — «как».

В благосклонном отзыве на книгу «На рубеже» (см. в «На литературном посту»)21 я разглядел улыбку: пока автор рисует «Бореньку», гимназиста, или «студента Бугаева», — он ясен; иное будет, когда он коснется «Белого», утонувшего в мистике. Был период сосуществования «Белого» и «студента» (900–903 годы)! В нем и «Белый» приготовлял анилин; и «студент» лаборатории «в небеса запускал ананасом»,22 оба срослись, являя двухголовое существо.

То — аллегория; была одна голова, озабоченная проблемой увязки стремлений в картине проекций, строящих пространственную фигуру по законам логики, а не мистики; вставала проблема, как такая фигура возможна; именно: как возможно скрестить науку, искусство, философию в цельное мировоззрение; «художник» в Бугаеве колебал точность лабораторных занятий; и — лопались склянки, ломался термометр, рассеянно превращенный в палочку для помешивания; художественному же «нутру» Белого делалось неповадно от проблем логики, которыми его Бугаев просаживал; живой темперамент сказывался не только в стихах о «кентаврах», загалопировавших в его стихотворной строке с полотен импрессиониста Штука, но и в попытке формулировать действие закона эквивалентов в эстетике: [наблюдение, свойственное естествознанию, переносилось в сферу: изучения колоритов зари — по годам, чтобы открыть закон господства разных закатных типов; пожимали плечами, когда я, бросив «кентавров», заводил речь о «плотности энергии», — понятии, введенном в науку моим учителем, Умовым; «мы имеем возможность говорить об обратном отношении между количеством и плотностью материала художественного произведения и плотностью энергии»23, — писал я в 906 году; и Брюсов, Блок, Иванов, «филологи» по образованию, не понимали степени живости для меня этих понятий; такие мысли — продолжение мыслей 900–901 годов, развитых в статье «Формы искусства»; статья напечатана в декабрьском номере «Мира искусства» за 1902 год; на нее обратили внимание «старики»: математик Бугаев и профессор Кирпичников; она осталась чужда — Брюсову, Иванову, Блоку.]