Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 126 из 189

— «Что ж, подвергнусь…»

— «Пустить!»

«Трус, — мне Блок объяснил, — ночью всех обежал и кричал в офицерские двери: „Рабочие!“ Это — Короткий!»

Позднее в Москве полицмейстером был: беспощадно сажал, взятки брал.

Факт расстрела войсками рабочих поставил меня в невозможность остаться у Эртеля; Блок соглашался со мною, ругая военных в лицо виноватого отчима; пользуясь тем, что меня уговаривали Мережковские переселиться к ним, утром, десятого, взяв чемоданчик, я — к ним.

Мережковские

Первые дни в Петербурге меня отделили от Блоков: вихрь слов: Мережковские! Сыпались удары репрессий, после чего электричество гасло на Невском; аресты, аресты; кого-то из левых писателей били; я левел не по дням, по часам; Мережковскому передавали из «сфер», что его — арестуют; он каждую ночь, ожидая полицию, передавал документы и деньги жене.

С ней общенье, как вспых сена в засуху: брос афоризмов в каминные угли; порою, рассыпавши великолепные золото-красные волосы, падавшие до пят, она их расчесывала; в зубы — шпильки; бросалась в меня яркой фразой, огнем хризолитовым ярких глазищ; вместо щек, носа, лобика — волосы, криво-кровавые губы да два колеса — не два глаза.

Вот и прическа готова: комочек с козетки, в колени вдавив подбородок, качает лорнеткой, любуяся пырсиью ее инкрустации; белая, с черным крестом, в красном фоне обой, в розовато-рыжавых мельканьях каминного света, как в бабочках.

Я, с кочергой, — при камине: на маленьком пуфике; красная горсть — в черно-пепельных кольцах:

— «Смотрите-ка: угли точно свернувшийся злой, золотой леопард!»

— «Подложите поленья; уж вы тут заведуйте!» Ведаю: вспыхнули!

В безответственных разговорах она интересна была; в безответственных разговорах я с ней отдыхал: от тяжелой нагрузки взопреть с Мережковским; она, «ночной житель», утилизировала меня, зазвавши в гостиную по возвращении от Блоков (к 12 ночи); мы разбалтывались; она разбалтывала меня; и писала шутливые пируэты, перебирая знакомых своих и моих; держала при себе до трех-че-тырех часов ночи: под сафировым дымком папироски, расклоченным лаписто (это она приучала меня курить); мы, бывало, витийствуем о цветовых восприятиях: что есть «красное», что есть «пурпурное»! Она, бывало, отдастся мистике чисел: что есть один, два, три, четыре? В чем грех плоти? В чем — святость ее? И дает свою записную изысканно переплетенную книжечку: «Вот: вы впишите в нее свою мысль о цветах: мне на память… Как, как?.. Дневников не ведете?..»

Она подарила мне книжечку: «Вот вам, записывайте свои мысли… А чтобы поваднее было, я вам запишу для начала… У Дмитрия, Димы, — такие же книжечки: друг другу вписываем мы свои мысли».

Она проповедовала «коммунизм» дневников, став на фоне каминных пыланий: сквозной арабескою; лучшие стихотворенья свои она выговаривала, отдаваясь игре.

Но — тук-тук: в стену; и — глухие картавые рявки:

— «Да Зина же, — Борю пусти… Ведь четвертый час… Вы мне спать не даете!»

И — топ: шамки туфель; в открытых дверях — всо-сы щек и напуки глаз неодетого маленького Мережковского:

— «Мочи нет… Тише же!»

И он — проваливается в темноту: и опять — за стеною колотится.

Он — нас не одобрял: не серьезные темы! З. Н. провоцировала меня к шаржам; я редко острил — от себя: от чужой остроты я взлетал до абсурдов; и Гиппиус, зная тогдашнюю слабость мою, меня уськала темой смешливой; вытягивала свою нижнюю, злую губу, подавая дымок, из нее вылетающий, щурилась, брыся ресницами; и — представлялась простячкой:





— «Вам 3***161, Боря, нравится?» — «Нравится». — «Ну, а по-моему, — она назойлива…» — «Может быть…» — «Помните, к вам приставала, как муха?..» — «Пожалуй, что муха».

3. Н. кошкою дикою вцепится, даже подпрыгнет с козетки, готовая ведьмой с дымами в трубу пролетать: «Ну, ну, — муха же? Всякие мухи бывают; а вы, — вы подумайте: муха — какая?.. Не шпанская же». Увлеченный сравненьями с мухами, бацаю трудолюбиво: «Она — песья муха!»

И — кончено: через три дня ею будет передано с видом девочки глупой: по адресу:

— «А Боря о вас говорил, что вы… — в синий дымок с наслажденьем злым, — песья муха…»

Всю жизнь она ссорила; после она… клеветала, что А. Ф. Кони продался-де советской власти за сахар, а А*** — за ботинки [Смотри напечатанные за границей дневники Гиппиус (кажется, в пражском журнале Струве)162].

Шаржировал я над чужим материалом: пассивно, коли инспиратор был добр, то слагались во мне — добрейшие шаржи; она ж — была «злая»; она из меня с наслажденьем выуськивала осмеяние: «Как вам глаза ее?» — «Великолепные, серые…» — «Выпученные; а белок как крутое яйцо…» — «Что же, думаете, — бутерброд?» — «Как?» — «Яйцо разрезают; и кильку кладут на него…»

Этот бред был по адресу передан П***163. П *** за него до смерти меня не любила…

— «Как вам, Зина, — не стыдно!»

— «Не я ж говорила, а — вы: я же только передала правду».

Проклявши меня за «Октябрь», в 1918 году164, напечатала она в своих воспоминаниях о Блоке — по-русски, французски, немецки, венгерски, — какой я-де «дразнило» дрянной; и вдобавок еще — «косой»;165 одна публицистка венгерская, встретив в Берлине, спросила меня: «Вы… вы…?» — «Что?» — «Да не косой!..» — «А откуда вы взяли, что мой удел — косость?» — «Я прочла в будапештской газете: из воспоминаний З. Гиппиус…»

Мне в 1905 году было лишь 24 года; потребности в резвости я изживал — в шутках и в жестах, нелепейших; но не «разыграешься» при Мережковском; она же любила приигрываться: ко мне; и наш разговор закипал, как кофейник, калясь, как раскал кочерги, мной засунутой в уголь; ее я вытаскивал, чтоб завертеть: из теней — вензеля завивные, пылающие перемельками, искрились.

Гиппиус часто копалась в своих граненых флакончиках, в книжечках, в сухих цветочках, в тряпицах; повяжет свою прическу атласною красною ленточкой; кротко дает мне советы:

— «Як Вилькиной вас не пущу… К Сологубу — идите… С сестрой моей, с Татой, сойдитесь; ее растолкайте-ка: какая-то рохля она… С Антоном Владимирычем — постарайтесь узнаться… Куда завтра вы? Дима же будет у нас…»

Ночь: четыре часа; вьюга хлещет, бывало, в открытые окна ее малой спаленки (спала с открытым окошком): «Проснусь, — в волосах моих снег; стряхну — ничего; коль не окна — мне смерть; я ведь туберкулезная…» Утром (от часу до двух) из «ледовни» своей проходила в горячую ванну; жила таким способом: десятилетия!

Дмитрий Сергеич — оранжерейный, утонченный «попик», воздвигший молеленку среди духов туберозы, гаванских сигар; видом — постник: всос щек, строго-выпуклые, водянистые очи; душою — чиновник, а духом — капризник и чувственник; субъективист — до мизинца; кричал он об общине, а падал в обмороки от звонков, проносясь в кабинет, — от поклонников, сбывши их Гиппиус; отпрепарировав, взяв за ручку, их Гиппиус вела в кабинетище:

— «Дмитрий!»

А он выходил и обнюхивал новых своих поклонников, скороговоркой рявкая в тысячный раз, в миллионный: «Вы — наши, мы — ваши: ваш опыт — наш опыт!» Он слушал не ухом, а — порами кожи; показывал белые зубы и напоминал Блоку маску осклабленного арлекина, обросшего шерстью до… бледно-зеленой скулы; сядет слушать; и — бьет по коленке рукой; не дослушав, загнет трехколенчатым, великолепно скругленным периодом; хлопнет, как пробка бутылочная, почти механически:

— «Бездна: бог-зверь!»

И, пуча око, ушмякивает в свой кабинет, — превосходный, огромный, прекрасно обставленный, как кабинет управляющего департаментом; стол: двадцать пять Мережковских уложишь! «Священная» рукопись — еще раскрыта: его рукопись! Он пишет в день часа полтора: с половины одиннадцатого до полдня; бросал — при звуке полуденной пушки; весь день потом — отдыхал; как ударит вдали Петропавловка — кладет перо; я видал его еще не просохшую рукопись; и фразу последнюю с нее считывал; она кончалась порой двоеточием.