Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 122 из 189

Когда, прорвавшись в Москву из Швейцарии131, сквозь гром войны, я явился к д'Альгеймам в Москве, М. А. — встретила с криком:

— «Как?.. Ася осталась, когда… вас… призвали? Как?» Петр же Иваныч меня напугал.

Он сидел, провисая широким атласным халатом мышиного цвета с пурпуровыми отворотами, — с бледным, разбрюзгшим лицом; ярко-красный атласный и косо надетый берет неприятно кричал с головы, выявляя опух его тиком ходившей щеки и зеленый провал, из которого светом пылал на меня бриллиантовый глаз; он не то улыбнулся, не то огрызнулся, царапая воздух усами; задергались уши, когда, ухватяся рукой за качалку, припав головою в берете к коленям, он взвизгнул:

— «Сэ ву?» [Это — вы?]

Пурпуровой кистью халата взмахнул, шебурша повисающими широчайшими складками, слишком стремительным для его возраста жестом вскочив; приседая в глубоком, придворном, испанском поклоне, с отводом большой косолапой руки, опрокинул в меня ураганные домыслы; и поразило шипящее бешенство речи его, кипятка, выпускаемого из открытого крана; лился без удержу; жестикуляция точно на сцене: расклоны с отставом руки и ноги, с перегибом сутулого корпуса; он — заскандировал: точно поэму читал мне.

А кровавого цвета берет, расклочившийся на голове, придавал его «пенью» зловещее что-то: не то — страстный маг, а не то — полоумный архангел.

Об Асе — ни слова!

— «Да, да, — неудавшийся Лист: обезьяна в сутане». Я внутренне вздрогнул, взглянув на М. А.; в складке, резавшей лоб, и в морщинке у губ продрожало — обиженно, гордо:

— «Я знаю, что знаю: но я — не скажу».

Тарасевичей — не было; не было Г. А. Рачинского; даже Сергей Казимирыч Мюрат, постоянно вращавшийся около, блистал отсутствием; в чине сержанта, не маршала, он воевал: под Парижем.

Д'Альгеймы сидели в России в 1920 году: до зимы; и П. И. написал ворох великолепных стихов; вдохновеньем хлестал, как из бочки, которой дно выбито; еще в Норвегии, где выступала М. А., он ораторствовал.

В Париже открылось, что он — сумасшедший.

Муть

Конец года132 для меня — как муть: во всех смыслах.

Контраст неожиданный с 901 годом; тогда я бросался, как с берега, в воды, унесшие прочь от того, в чем я жил; от предмета, упавшего в воду, круг четкий бежит; так граница меж новым и старым бежала; внутри круга — четко; вне — хаос. Круг ширился; люди вступали в него; расслоились заданья в деленьях «кружков»: на «кружки»; рост заданий (заданье в заданьи) — как кольца, одно за другим расширявшиеся на воде; в их градации грани утрачивались между старым и новым.





Со всех сторон перли к нам, к новым, вчерашние люди; и даже люди — от третьего дня.

Борис Фохт как попутчик — в одном; а Флоренский — попутчик в другом; так казалось мне; но пути их, скрещаясь с моим лишь в моменте, — уже расходились: в последующем; все моменты прямой линии жизни теперь были мне скрещеньями, противоборствами, тактиками согласования, а не простыми «да» иль «нет»; Эллис — резкий раздвои; Г. Рачинский — столпосотрясение, стиравшее четкость в согласиях и несогласиях; В. В. Владимиров в этот период — меня раздражающее самодушие; «астровский» гомон — растаск интересов; «весовская» четкость — служение форме.

В мире ж мысли я был одинок.

В мире чувства скликался я с С. М. Соловьевым, Петровским и Блоком, а не в идеологии; Блок — идеологическая «меледа»; Соловьев — был еще становлением (он в те месяцы — первокурсник);133 Петровский — был зажат в кулачок от щемящих усилий вчерашнюю переоценку — переоценивать; он — молчал; он сказался — позднее; он был мне как брат милосердия, а не как идейный союзник в то время.

С Ивановым, с Брюсовым — было мало сердечности: в Брюсове даже — «ненависть»; с первым — таимая «пря» (она вспыхнула вскоре);134 Волошин, Бальмонт — не субъекты общенья: объекты разгляда; не знал еще, кто —

Сологуб; Метнер мог бы мне быть сочетанием сердца с идеями, — да жил в Нижнем он: корреспондент, — не сопереживатель. Сердечность была только с Блоком да с Гиппиус: в письмах; последняя меня звала, как и Блоки, — «узнаться»135.

Треск лозунгов, мельки кружков, — человек жив не этим: я к ласке тянулся; жилось-то мне холодно: и неладица с Брюсовым, и неприятности с Н***; собирался все махнуть в Петербург, откликаясь на сердечные зовы, совсем не теории; призрак человечности на краткое время спаял меня с петербуржцами.

Воли я волил; «новаторы» издали виднелись мне героически; ближе — д'Альгеймы и Брюсов предстали: в страстях, в слепоте. Волил я сочетанья способностей, видя конкрет только в нем; а — наблюдались: орлиные мысли на… рачьих ногах, или — стопа мамонта при… курьем мозге, или пылание чувственное (Эллис, Н***), погашающее разуменье; сам я с «пылкостей» начал; а пришел к семинарию: одолевания логики; контуры нового быта, ломаемые социальными рамками общества, вновь наводили на мысли о соотношении личности и коллектива: я видел, что личность — гниет; выхода ж в те дни искал — в самосознании; и — полагал: индивидуальное «я» расширяемо лишь тогда, когда оно в коллективе; и даже: я в те дни полагал, что сфера выявления индивидуальности — община, но непременно противопоставленная государству; моя молодость прошла под знаком отрицания государственности; всякая государственность виделась мне тюрьмою в 1905 году.

Мои два задания: самопознание — раз; социальная грамота — два; и отсюда — две линии моих вопросов: в чем путь социальный, в чем внутренний? Уже чеканился лозунг: идя от себя, повернись на себя; корень «я» — в «мы»; но «мы» — нам загадано; сделай его, и ты сделаешь «я».

В своем малом отрывке «Место анархических теорий» я скоро пишу: «Индивидуализм, иссякающий в собственных истоках, надо преодолеть… Мы переживаем… разочарование как в индивидуализме, так и в самоновейших коллективистических и мистико-анархических теориях… Мы выстрадали себе право на осторожность… Ведь мы одни из первых индивидуалистов стали сознавать узость индивидуализма» [ «Арабески», 280, 1906 год136].

Под узостью индивидуализма я разумел в 1905 году «персонализм», который казался мне суррогатом индивидуализма; под «индивидуализмом» же разумел я нечто, отличное от личности; индивидуальное «я» виделось мне в те дни комплексом переживаний, подобным комплексу людей в общине; но к идеям Кропоткина я был враждебен; и я писал в 1906 году, что теоретики анархизма, подобно Кропоткину, «обезоруживают себя перед социал-демократией, отношение к социал-демократии бросает современных анархистов в объятия буржуа» [ «Арабески», 278137].

Я стараюсь отмежеваться от персонализма, от новой соборности, выдвинутой мистическим анархизмом, от анархизма Кропоткина, от государственности: «Горьким опытом мы убедились в пустоте преодоления того истинного, что получили в наследство от… Гете… Индивидуализм… цитадель, которую не следует преодолевать преждевременно… Но еще более… претят… выкрики о свободе искусства…» [Там же, 280–281138]

Эта апелляция к индивидуализму, недостаточность и даже изжиточность которого мною была осознана, была в те дни одним из средств подчеркнуть пустоту тщений модернистов-соборников, упрекавших нас в устарелости и под соборностью проповедовавших нечто, казавшееся нам невразумительным; моя тактика была: бить новых соборников с тылу тем, что ничего путного они не создали в искусстве после Ибсена; и бить их с фланга тем, что ни о каком преодолении социализма у них речи не может быть.