Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 120 из 189

Петровский на это:

— «Беру их такими, какие они: с их капризами, с неразберихою; ведь разбиваться о жизнь — тема их жизни; удар в стену лбом до высечения искры из глаз есть источник — единственный — их вдохновении!»111

Мария Алексеевна, бывало, немотствует за ужином: строгая, очень худая, с открытою грудью, пригубливая свой рейнвейн, разблещается на мужа сафировыми неземными глазами, чтоб осуществить, что прикажет: «Сияй же, указывай путь, веди к недоступному счастью… И сердце утонет в восторге — при виде тебя», — говорит ее взгляд; оправляет сияющее свое платье, играя стеблистою розой, ей брошенной часа два назад среди криков «бис»; белая, вся кружевная, сквозная шаль дышит едва; с ней рядом Наташа Тургенева, тонкая, бледная барышня, с великолепно-испуганными, протаращенно-злыми глазами, с каштановыми волосами и с личиком ангельским, впрочем, — уже ироническим; копия юной дельфийской Сибиллы: Сикстинской капеллы!112

Петровский мне шепчет:

— «Наташа — смотри: удивительная по размаху; Раскольников в юбке!»

Сережа, меня оторвав от Петровского, громко:

— «Наташа — есть ведьмочка… Сам Петр Иваныч боится ее».

— «Ты, Сережа, — совсем не туда!»

— «Позволь, — знаю я, что говорю: я не „мальчик“ Сережа, которого можно учить!»

Почва — взрывчата; все в «Доме песни» над «бездною» ходят; уходят с «пиров» восхищенно-разгромленные.

— «Апельсин», — в совершенном растере бросает, за шапку хватаясь, профессор бактериологии Л. А. Тарасевич.

Безумец

Д'Альгеймов весьма уважали; все ахали, слушая пенье Олениной; не поддержал же — никто!

М. Оленину на словах похваливали «Щукины»; но никто из них и пальцем не пошевелил, чтобы поддержать материально великолепное предприятие; д'Альгеймы годы выбивались из сил, чтобы наладить кое-как дела «Дома песни», который существовал, кажется, на взносы членов да на выручку с концертов; сколько раз д'Альгеймы при попытках обратиться за денежной помощью получали отказ в то время, когда на пустяки жертвовались тысячи: денежные тузы точно мстили за презрение к деньгам д'Альгейма; это презрение точно страшило, озлобленный д'Альгейм их точно дразнил, выбрасывая свой последний грош в носы толстосумам на общее дело; мгновение, каждое, П. И. д'Альгейм сознавал как ужасное рабство у капитала; он неосмысленно силился его отрицать: «презреньем» к монете; «Щукины» ж воспринимали весь д'альгеймовский быт — оплеухой себе113.

Петр Иванович ждал, что «Цирцея», Мари, — свинью претворит в херувима; «Цирцея» ж, мифическая, людей свиньями делала, не сотворяя обратного114.

Передавали мне: видели «Цирцею» в ужасный для нее момент, с ней столкнувшись в передней одной из… (по слову д'Альгейма) «скотин»; шляпа — черная, черные перья; такое же платье; такие ж перчатки; она проносила свой остов, повесив вороний заостренный нос — с оскорбленным насупом; увидев очевидца, сгорбив плечи, едва кивнув, вдруг стала ярко-малиновая, потому что ему ведом

был корень ее появленья в совсем неожиданном месте; д'Альгеймы сидели без денег; программа концерта повисла; а билеты заказывать не на что; гордой, ей, слезы глотая, пришлось-таки клянчить115.

В д'Альгейме сверкал неутомимый протест против экономического и политического гнета; и — тем сильнее, чем менее он осознавал причины гнета; протест стихийно в нем разыгрался: и в дни всеобщей забастовки в октябре 1905 года, и в дни декабрьского восстания в Москве (того же года), средь роя притворных сочувствий рабочему классу он был весь — жест сочувствия до готовности выйти на баррикаду. П. И. бегал среди баррикад, приседая под пулями, дико болея за участь восставших районов, таская под пули своих обожаемых «ньесс» [Племянниц].

А позднее не раз из-под «рыцарской» маски — «товарищ» вставал: помню — предупреждал меня: «Этот Д., вас зовущий ему оппонировать, — агент охранки». И — «заезжий француз» рыскал всюду и сведения собирал, чтобы Д. уличить.

Ко мне он являлся в минуту, когда материально страдал я; шипел, шумел, исходя демонстрациями, — неумелыми, жаркими.

В необходимости выудить тысячу для дописанья романа и чтобы А. А. могла кончить гравюрный класс в Брюсселе, я изнемог (это было в 1912)116.

— «Как, как?»





— «Достал».

— «Сколько?» — он оскаблялся не то огрызался; и дергались уши, прижатые к черепу.

— «Тысячу; только — в рассрочку: по двести рублей, в счет написанной книги…»

— «Как, как? — дико пырскала тень „Мефистофеля“, крыльями пледа на синих обоях: — в месяц — вам двести? Двоим? Стол, квартира, — я Брюссель-то знаю, пожалуй, и хватит, но — без табаку и концертов. О, сосчитали! Табак и концерт — позабыл!»

И вдруг он, подставивши спину, затрясся, как серая ведьма:

— «Мэ, мэ — экутэ, Леон» [Но слушайте, Леон], — крысясь, с поклоном к профессору Л. А. Тарасевичу; и, хватая за руку, прилипнул к лицу моему своей серо-бледной, уставшей, моргавшей щекой:

— «Обязуюсь, что тысячу — вам достану: но — с условием: вы приглашаете… X… и Y… с вами отужинать», — перетирал руки он, став на цыпочки; и вдруг под локоть:

— «В „Славянском базаре“». И шмякал вокруг:

— «Вы тогда обратитесь ко мне; я сумею вам ужин такой заказать, с виду скромный, чтоб с чаем ровнехонько стоил он тысячу; вы — угощаете; вы — расточаете X. комплименты; вам счет подают; вы — небрежно бросаете перед носами их, — и представлял, как бросаю я тысячу, — мэ, савэ ву, даже не поглядев на бумажку, рассказывая анекдот: я придумаю… Бросите тысячу, — я достану, — которую они пять месяцев будут выплачивать вам: на прожитие, но — без табаку… А? Скажите: заботятся об экономии вашей!»

Я — угомонять, чтобы он не забегал по городу для отыскания «нравоучительной» тысячи117.

Он же, скосясь на меня умилительным, детским, моргающим глазом, пищал, шипел, как сутуло трясущаяся марионетка;118

— «О, ради меня, — натяните им нос! Пусть тысчонкой в рассрочку оплатят они вам ваш же ужин».

Довольный нелепой затеей, обшмякивал комнату, вытянувши кругловатую голову, перетирая лукаво дрожащие руки.

Он опытом жизни показывал, что деньги — пыль, перестрадывая этот опыт; и «опыт» ему119 — не прощали.

— «Жуон!» [Будем играть] — взвизгивал он в самые жесткие минуты нужды; и — закатывал ужин друзьям, равный месячному, трудовому, кровавому поту: его и Мари.

Мари — шла на это безумие: с гордым величием120, вставши над черствою коркою хлеба, взметнувши руками свою белоснежную шаль; и — в который раз — пела:

Она пела — ему!

Однажды сижу без гроша; полночь; вдруг — резкий звонок: П. д'Альгейм из передней в распахнутой шубе, забыв шапку снять, падает мне на плечи, как кондор на курицу:

— «Мне, — шипит в ухо он, — необходимо, чтоб к утру был текст перевода; я — промучаю вас до утра; я вас отрываю: вы — работаете; но это — не задаром: сто рублей — хотите?»

— «Очень охотно… Но — деньги при чем?»

Он же — в ярость: как? Я оскорбляю его? Он — не Щукин, чтоб нос утирать благородством ему я посмел; он — ремесленник, честный: к такому же, как он, труженику обратился.