Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 12

Многим ― в том числе и автору этих строк ― случалось не то чтобы упрекать Щербакова в многословии, но констатировать некую словесную избыточность, пристрастие к длинным, громоздким конструкциям, десятки строк в буквальном смысле ни о чем; все это связано с тем, что слово у Щербакова превратилось в строительный материал, оно ничего не хочет сообщить ― из него строят «пески, деревья, горы, города, леса, водопады». Изгибчатый, плавный ритм щербаковского стиха похож на рельеф холмистой местности; слово утрачивает смысл, чтобы вернуть себе полноценный звук.

Щербаков ― большой поэт эпохи большой бессловесности, компрометации всех смыслов, когда права и убедительна оказывается только эстетика, когда важнее человеческого страха и человеческих же надежд (и даже человеческого сентиментального сострадания) оказываются именно ужас и восторг перед лицом великого и безжалостного неодушевленного мира. Только это величие привлекает Щербакова, только тут его герой содрогается, плачет, трепещет ― неважно, «Океан» ли перед ним или «Тирренское море». И когда жалкие человеческие усилия, ничтожные победы увенчиваются закономерным и равнодушным забвением или эффектным крахом, этот герой откровенно злорадствует:

Веселенький марш «Советский цирк умеет делать чудеса» и своевременная цитата из финальной темы «8½» (к Нино Рота у Щербакова вообще слабость) издевательски завершают эту чрезвычайно оптимистическую балладу.

Разумеется, у такой радикально-романтической позиции, «уничтожающей как класс» все, что не есть Бог, ― а Бог дышит только в музыке да в небесных красках, ― есть свои издержки: ни на концерте Щербакова, ни при многократном (сразу привыкаешь и подсаживаешься) прослушивании его последних дисков слушатель не испытает того умиления, той щекочущей теплоты, которая гарантирована ему на обычном бардовском вечере. Барды часто отзываются о нем в духе «Зато мы неумелые, но добрые»; слушать это смешно. Щербаков, собственно, и не бард никакой.

В эпоху кризиса смыслов большое искусство редко апеллирует к человеческому. Это досадно, нет слов, но неизбежно, поскольку слов в буквальном смысле нет, как о том и пелось в давнем «Подростке»: «Ты прав. Слов нет. Ты прав». Зато есть ужас и восторг ― при виде бесстрашного эквилибриста, разгуливающего над бездной, как по асфальту, сколько бы он ни жаловался, что «налетели черные, выбили балансир». Если говорить об издержках более серьезных, придется заговорить о щербаковской аудитории, за которую, впрочем, автор отвечает лишь в очень малой степени (никогда не соглашусь, что не отвечает вовсе). Но ведь и Бродский, серьезно говоря, не виноват в том, что у него такие противные эпигоны; у Щербакова настоящих эпигонов нет ― слишком сложно то, что он делает, и чтобы ему подражать, надо владеть стихом и гитарой довольно прилично.

Иное дело, что щербаковскую неуязвимость, бегство от «человеческого» легко принять за высокомерие, за непробиваемую броню, за которой так любят скрывать свою настоящую, безрадостную пустоту неоквазипостструктуралисты, имя им легион. Всякие умные слова им тоже очень нравятся (на сайте, посвященном творчеству Щербакова ― www.blackalpinist.com/scherbakov, ― есть целый раздел «Словарь заморских слов»); Щербаков всегда употребляет их иронически, а те, кто о нем пишут, любят произносить всерьез. Людям высокомерным и уязвленным нравится в песнях Щербакова именно кажущаяся защищенность, они охотно разделяют его презрение к быту ― но неспособны разделить его отчаяние; с наслаждением подражают его иронии ― но превращают ее в дешевый снобизм, потому что не понимают щербаковского восторга и благодарности ― или, иными словами, его религиозности, и не новозаветной, и не ветхозаветной, а какой-то дозаветной, грозно-младенческой, из самых первых дней творения, когда еще свет только отделялся от тьмы и плавали в тумане расплывчатые сущности. Такая память дана не всем ― и тем, кому она не дана, остается учиться у Щербакова самому легкому: презрению. Увы, без таланта оно мало чего стоит.

Я не специалист, к сожалению, в музыке; терминология музыкальных критиков мне недоступна. Для меня «Если» ― явление все-таки литературное, хотя оно и остается замечательным примером того, как слово перестает описывать мир и становится его частью. Вместе с тем я не могу не оценить изобретательности и блеска щербаковских аранжировок, которые вот уже многие годы осуществляются автором вместе с Михаилом Стародубцевым, профессиональным музыкантом-мультиинструменталистом. Начиная с сюрреалистического, веселого и кошмарного альбома «Ложный шаг» (1998), Щербаков все чаще предпочитает звучание мажорное, сладкое, почти попсовое временами, и в сочетании с достаточно драматической интонацией его песен это создает эффект забавный и полезный, вроде улыбки чеширского кота над царством сплошной бессмыслицы; отсюда же и жизнерадостная улыбочка, застывающая на лице исполнителя во время пения. Все это вместе делает слушание Щербакова занятием чрезвычайно веселым ― и, пожалуй, целительным.





Стругацкие и другие

Константин Лопушанский только что выпустил «Гадких лебедей», Герман-старший на шестой год доснял «Трудно быть богом», Федор Бондарчук запускается с «Обитаемым островом», а Голливуд только что купил «Пикник на обочине». В киноосвоении Стругацких не было бы еще ничего сенсационного ― странно, скорее, что мировое кино так долго ходило мимо этой кладовки сильных сюжетов и уродовало все, за что бралось. Даже Тарковский сделал из Стругацких нечто совсем для них не характерное.

Это ведь только казалось, что предсказания Стругацких не сбываются. Скажем, в «Отягощенных злом» упоминается горком партии. Ошиблись, ошиблись! Но ведь Борис Натанович предупреждал в комментариях: там не сказано, какой именно партии! И в этом смысле именно «03» ― с их конфликтующими молодежными организациями и общегородскими погромами по инициативе борцов за чистоту ― воспринимаются как сбывшееся пророчество.

Перестройка не приближала, а переносила сроки исполнения «Стругацких» предсказаний. Она выпустила пар, но предпосылок взрыва не уничтожила. Эти предпосылки ― в самой человеческой природе, с которой Стругацкие и работали, минуя социальное. То, что мода на Стругацких пришла именно после окончательной компрометации любых социальных утопий, связано с тем, что для Стругацких эти утопии не существовали. Ни коммунистический, ни капиталистический рай не отменят человеческих трагедий, и главная из них ― та, что все люди друг для друга ДРУГИЕ.

К этой мысли умные братья («Братья по разуму» ― частенько называли их фаны) подошли не сразу. В сущности, все их зрелые книги именно о том, как человеку существовать рядом с «чужим». И только в 1984 году ― отлично помню шок от заключительной части трилогии о Каммерере ― авторы сделали грозный вывод о том, что Других мы придумываем сами. Проще говоря, мы давно ими являемся друг для друга, ибо человечество вступило на путь, окончательно разделяющий его на две непримиримые социальные группы. Вчера еще монолитное, решавшее одни и те же проблемы, человечество сегодня разделено на два принципиально разных класса. И пойди пойми, как с этим жить. На «Знание ― сила», где печаталась страшная повесть «Волны гасят ветер», у нас в журфаковской читалке стояли очереди. И, шепотом на лекции обсуждая с друзьями дочитанную вещь, я, помню, говорил: «Да ну, не может быть. Какие два вида внутри одного человечества? И с какой вообще стати оно должно на них поделиться?»