Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 12



Откуда у Миндадзе такое мироощущение ― сказать трудно. Но мне как раз кажется, что оно обусловлено социально: любой, кто жил в СССР времен его излета и деградации, чувствовал, что это ненадолго. Обреченностью дуло из всех щелей. Советский проект был слишком умозрителен, чтобы жить, слишком нелеп и идеалистичен в теории, слишком кровав на практике, чтобы существовать. И накануне распада такое апокалиптическое мироощущение тут было у многих ― почему «Письма мертвого человека» другого нашего духовидца, Константина Лопушанского, и стяжали такой феноменальный успех. Правда, все боялись ядерного апокалипсиса, а случился другой, ― но не случайно он начался с Чернобыля. Обреченность была в воздухе. Но еще в этом воздухе была неправота ― очень полезная составляющая: режим не был уверен в своей стопроцентной легитимности, в идеальности, он сдался практически без боя. Поэтому и стал возможен феномен Абдрашитова и Миндадзе: им дали состояться.

В «Отрыве» ― первой режиссерской работе Александра Миндадзе ― катастрофа впервые исследуется уже без всякого социального подтекста (Абдрашитов-то, блестящий социальный диагност, всегда искал виноватого и вытаскивал на экран общественные язвы; пожалуй, он делает это лучше всех). Для Миндадзе не важен виновник, потому что ничего нельзя изменить. Идет чисто психологическое, филигранное, рискованное исследование небывалого состояния: выжили чудом ― и теперь готовы то плакать, то смеяться, то шутить друг над другом бесчеловечные шутки. Психика становится сверхлабильной, гиперподвижной, все возможности равны. Это и есть отрыв. И эту высшую степень свободы Миндадзе исследует, обнаруживая в ней корни той гибельной сверхсвободы, которая нас без руля и без ветрил мотала в последние пятнадцать лет. Ехали без правил по встречной, сознавая себя в своем праве. А выход где? А выход ― вспомнить, что вокруг все-таки люди, и они ни в чем не виноваты. Впрочем, выхода для героя не предложено: обрыв. Может, он никогда уже не станет человеком, потому что когда-то на несколько дней выпал из всех правил. Может, и страна уже никогда не станет прежней. Потому что опыт отрыва так просто не избывается ― даже если отрыв куплен нечеловеческой ценой. Миндадзе не знает, что будет. Но то, что происходит, он показал с отважной, убийственной точностью. Любой, кто жил сначала в СССР, а потом в постсоветской России, по одному диалогу, по любому кадру узнает собственную правду в любой из его картин.

Прямо скажем, Миндадзе не писатель: он пишет не для чтения, а для кино, и чтение его сценариев ― тяжелая работа даже для профессионала. Российский сценарий традиционно тяготеет к киноповести, а тут перед нами жесткое либретто; фантастика ― но множество предложений в этих сценариях вообще безличны.

«Идут, встали. Фары из тумана. Поеживаясь, бредут дальше. Крикнули за лесом. Обернулись. Что такое? Бегут через кусты.

― Ты что здесь?

― Так а там…

― Пошли с нами.

Бегут, падают. Зарево. Встали. Огляделись. Осторожно пошли».

Пусть Александр Анатольевич простит мне эту невинную пародию ― ничего обидного тут нет, он примерно так и пишет, и стилистика Абдрашитова, превосходно снимающего именно толпу или человека толпы, идеально наложилась на эту манеру. А и не важно, кто идет. Идет жизнь. Диалоги у Миндадзе отрывочны и лапидарны, а собственно нарратив похож на отчет черного ящика с поврежденной пленкой, на рваные фразы чудом выжившего: «Мы туда… А там… А они…»

Но никто и не обещал, что будет легко. Миндадзе умеет заставить себя слушать ― читать и смотреть его надо внимательно, реконструируя ситуацию по обмолвкам, прислушиваясь к проговоркам. Люди постапокалипсиса должны уметь замечать любые мелочи, потому что привычный мир кончился. Здесь никогда не знаешь, откуда ударит. И этому вниманию он нас учит уже сейчас, потому что что-нибудь обязательно произойдет. Ясно же. Причем со всеми.



Кто читал и смотрел Миндадзе ― по крайней мере, готов.

Добить Есенина

Почему в России так любят юбилеи, я, кажется, догадываюсь. Нам дорог любой повод повыяснять отношения, поуничтожать друг друга, размахивая то национальным триумфом вроде гагаринского полета, то национальной трагедией вроде Беслана. Юбиляры превращаются в аналогичные орудия взаимного истребления. В этом году таких юбилеев случилось сразу два: у Шолохова и у Есенина. Два главных пункта либерально-патриотических разногласий в литературе обозначились снова: Шолохов САМ написал «Тихий Дон». А вот Есенин повесился НЕ САМ.

Собственно, только об этом сегодня и речь. Все остальное ― на уровне одной статьи в правительственной газете. Статья называется «Певец родных просторов». Тот факт, что Есенин был выдающимся авангардистом, сторонником крестьянской революционной утопии, реформатором русского стиха, учеником и поклонником Блока, автором «Инонии», «Сорокоуста», «Пугачева», игнорируется вчистую. Снова, как в семидесятые, востребован сусальный отрок с трубкой в углу херувимского рта; снова в разговорах о Есенине доминирует синтез самых отвратительных интонаций ― блатной и патриотической. Они, впрочем, вообще похожи ― и блатные, и патриоты любят сочетание надрывной сентиментальности с изуверской жестокостью. Сентиментальность направлена на себя, жестокость ― на окружающих. Мы самые бедные, и поэтому нам можно все. И сейчас мы всем покажем.

В рамках этой концепции ― «Мы самые бедные» ― осмысливается и биография Есенина. Конечно, певец русской деревни не мог умереть сам. Его убил ужасный Лейба Троцкий с Яковом Блюмкиным. Нет, неправда, его убила кровавая Чека во главе с Дзержинским, а осуществила она свою кровавую месть руками Галины Бениславской, агентессы Феликса, застрелившейся от раскаяния на есенинской могиле. Вопроса о том, убит Есенин или покончил с собой, уже не возникает. Убит. Сам спикер Совета Федерации Миронов торжественно потребовал заново расследовать дело о гибели Есенина. Потому что он, Миронов, хоть и возглавляет «Партию жизни», но часто видел смерть. И у самоубийц руки не так, как у Есенина на посмертной фотографии. Вот как-то у них они не так. Это он дословно так сказал.

Понятно, что Сергей Миронов просто пересказывает своими словами труды Эдуарда Хлысталова ― главного апологета версии о коварном убийстве национального поэта. Именно эта версия легла в основу романа Виталия Безрукова «Есенин», а роман, в свою очередь, лег в основу фильма, показ которого на Первом, я не шучу, канале запланирован на 7 ноября. Чтобы люди примерно знали, что их ждет, книга Безрукова-отца с портретами Безрукова-сына на обложке и корешке продается с начала октября. Правда, Безруков-сын поспешил успокоить потрясенные массы, сказав, что в книге все жестче ― в кино кое-чего показать так и не смогли (снимали по всей России плюс Венеция).

Если бы книга Безрукова была хорошо написана ― слова бы не сказал. Но эта книга переполнена пассажами вроде: «Сергей увидел ее упругое тело, красивый и чувственный рот, небольшие груди, как две изящные чаши, обращенные внутрь, и желание обладать ею снова накатило на него». Или: «Есенин, обхватив голову руками, долго и напряженно читал газетные полосы, пока у него не сложилось полное представление о трагической гибели бакинских комиссаров». «Сергей! Ты… ― От волнения Чагин не находил слов. ― Ты… ты сотворил жемчужину советской поэзии! Жемчужину, дорогой! Я прочел… Волосы дыбом встают от ужаса!»

Что да, то да: они встают. Этот дикий набор штампов, эротических фантазий и конспирологических пассажей, разбавленных патриотическим квасом, растянут на шестьсот сорок страниц. Не знаю, как режиссер Игорь Зайцев справился с переложением безруковских фантазмов на язык кино, не знаю также, будет ли Есенин в исполнении Безрукова так же похож на Сашу Белого, как Саша Пушкин в его версии пушкинской судьбы (спектакль «Александр Пушкин» до сих пор украшает собою афиши театра им. Ермоловой). По крайней мере, рейтинг сериалу обеспечен: теперь и те, кто в ужасе от романа, посмотрят фильм, чтобы убедиться в беспредельности человеческих возможностей… В свое время Бурляев снял картину о Лермонтове ― и получил-таки адекватную критическую оценку: Лермонтов там говорил его стихами, не всем это понравилось, несмотря на весь патриотический напор картины. Сегодня все можно ― крой беглым.