Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 71



— Он зашел сегодня утром узнать насчет телеграммы. Ах, бедняжка, ну, как не стыдно им было сотворить с ним такое?

— Кто и что сотворил с ним? — холодно переспросил муж, страдая от ревности.

— Литераторы. Берут вот такого молодого человека и сажают его среди литературных богов, как украшение на каминной полке, и он сидит, вроде неприметной безделушки, а молодость-то проходит. Это преступление.

— Значит, надо слезть с каминной полки, — небрежно бросил Мойст.

Однако в душе его стало черным-черно от ярости. Какое ей дело до молодого человека, когда он, ее собственный муж, уничтожен ею? Ему ненавистны и ее жалость и ее доброта, похожие на благодеяние. В этой женщине нет ничего женского. Она и добра и отзывчива, и щедра, но бессердечна, и одному-единственному мужчине не найти в ее душе укромного уголка для себя. Только теперь он начал понимать, кто такие сирены и сфинксы, и прочие греческие вымышленные существа женского пола. Их придумывали не как мечту, они появлялись на свет, благодаря мучительной потребности мужчины излить душу.

— Ха-ха! — хохотнула она. — А ты бы сам справился со своим мучительным одиночеством? — или не справился? Ты хотел, чтобы кто-то тебя спас, и мне пришлось это сделать.

— Как всегда из милосердия.

— Вольно тебе смеяться над чужими бедами!

— А тебя следовало бы звать не Полой, а Панацеей[19].

Он был в ярости и ничего не желал слышать. Он даже мог смотреть на нее, совсем не чувствуя нежности. И радовался этому. Он ненавидел ее. А она как будто ничего не замечала. Ну и отлично; пусть не замечает.

— Ах, мне горько даже смотреть на него! — воскликнула она. — Он такой застенчивый, что не может ни с кем познакомиться, живет исключительно литературой, пристрастился к поэзии как к наркотику. Кто-то должен ему помочь.

Она была искренне огорчена.

— Из огня да в полымя.

— Нет, я бы не смогла, как он, — пожав плечами, проговорила она в задумчивости. Ей никогда не приходило в голову вникать в ехидные реплики мужа.

Оба молчали. Пришла горничная за подносом, спросила, останется ли он к обеду. Он подождал ответа жены. А она сидела, спрятав подбородок в ладонях, и, погруженная в раздумья о молодом немце, ничего не слышала. В душе Питера пылала ярость. Ему хотелось ударить ее, лишь бы она обратила на него внимание.

— Нет, — ответил он горничной. — Не думаю. Пола, ты сегодня обедаешь дома?

— Да.

По ее тону, спокойному, рассеянному, он понял — она хочет, чтобы он остался. Однако ей не пришло в голову сказать что-нибудь на этот счет.

Наконец, некоторое время спустя, она спросила:

— Чем ты вчера занимался?

— Ничем — рано лег спать.

— Хорошо спал?

— Да, спасибо.

Устыдившись столь нелепо учтивой беседы женатых людей, он решил уйти. Она молчала.

Потом спросила, и ее голос прозвучал глухо и печально:

— Почему ты не спрашиваешь, чем занималась я?

— Потому что мне все равно — ты поехала к кому-то обедать.

— Почему тебе все равно? Разве тебе не надо беспокоиться?

— Насчет того, что ты делаешь назло мне? Нет!



— Ха! — С ее губ опять сорвался язвительный смешок. — Ничего я не делаю назло тебе. Я была убийственно честной.

— Даже с этим твоим Ричардом?

— Да! — воскликнула она. — Там мог бы быть и Ричард. Но тебе же наплевать!

— В таком случае ты стала бы лгуньей, даже хуже, чем лгуньей, значит мне лучше не беспокоиться.

— Тебе наплевать на меня, — угрюмо повторила она.

— Говори, что хочешь…

Она помолчала.

— И ты совсем ничего не делал вчера вечером?

— Принял ванну и лег спать.

— Да. Тебе на меня наплевать, — подумав, проговорила она.

Он не ответил. Маленькие фарфоровые часы негромко пробили шесть раз.

— Утром я еду в Италию, — сказал он.

— Да.

— Остановлюсь, — медленно, словно выдавливая из себя каждое слово, проговорил он, — в Милане в «Аквила Неро». Адрес тебе известен.

— Да.

— Меня не будет около месяца. Отдыхай.

— Да, — резко выпалила она, оскорбленная его упрямством. А ему, как он ни настраивал себя, было тяжело дышать. Он знал, что это расставание — окончательный духовный разрыв, что оно подводит черту, за которую им больше не перейти, что это итог их, в общем, неудачного супружества. А ведь он всю свою жизнь подстроил под него. Почему она обвиняет его в том, что он не любит ее? Мойст крепко вцепился в подлокотники. Неужели это правда? Неужели ему понадобилось лишь то, что женщина приносит в такие отношения, например, душевный покой, который обретает мужчина, когда живет с одной женщиной, даже если их любовь не так уж и совершенна? Или цельность, появившаяся в его жизни и сделавшая ее легкой? Или положение женатого человека с собственным семейным очагом и ощущение своей принадлежности дому, в котором есть женщина — не по найму, — заботящаяся о нем. Неужели ему понадобилось это, а не она сама? Но ведь все это он хотел иметь с ней — только с ней и ни с какой другой женщиной. Разве этого недостаточно? Наверное, он несправедлив к ней — может быть. Во всем, что она наговорила ему, не было и доли шутки. А если она не шутила, значит, придется ему в конце концов поверить ей, поскольку она говорила от души. На него опять навалились тоска и усталость.

Когда он поглядел на нее сквозь сгустившиеся сумерки, она смотрела в огонь и беспокойно, беспокойно грызла ноготь, сама этого не замечая. У него тотчас стали ватными руки и ноги, едва он понял, что она тоже мучается, тоже страдает. В ее облике, в ее поникшей фигуре, в упрямом и потерянном выражении лица появилось нечто такое, что у него закружилась от нежности голова.

— Не грызи ногти, — тихо проговорил он, и она послушно опустила руку. У него зашлось сердце. Он почувствовал, как изменилась комната. Только что она была чужой, эта комната, словно кем-то установленная декорация, словно большая коробка. А теперь в ней стало как будто теплее, и у него появилось ощущение, что не только комната, но и он сам проникся этим теплом, и они сблизились.

Мысленно он вернулся к обвинениям жены, и сердце у него забилось, словно птичка, пойманная в клетку того, что он не понимал. Она сказала, будто он не любит ее. Однако он знал, что любит, разве что по-своему. По-своему — и что же в этом «по-своему» плохого? Он такой, какой есть, думал он, стараясь найти ответ. Неужели в нем самом что-то неправильное или ему чего-то недостает, и поэтому ему не дано любить? Он яростно искал ответ, словно выход из ловушки. Но верить, что ему чего-то недостает, не хотелось. Чего же недостает? Тело тут ни при чем. Она сказала, что он всегда прячется от нее, он не устраивает ее, потому что всегда прячется! Похоже на акробатику или ловкий трюк фокусника. Он отказывался понимать. От возмущения его словно залило горячей волной. Она только тем и занимается, что ищет в нем недостатки. Разве ей не было наплевать на него, когда она издевательски потешалась над ним: что, мол, он и в Париже не в состоянии найти себе женщину легкого поведения? Хотя, отдавая ей справедливость, он всегда помнил, что как раз за это она и любит его.

До чего же все было сложно, запутанно… когда они сидели, задумавшись о происходившем, между ними уже ничего не оставалось, все казалось искаженным, ужасно искаженным, настолько, что ему снова стало трудно дышать. Надо было поскорее уйти. Почему бы не пообедать в отеле, а потом не пойти в театр?

— Что ж, — проговорил он небрежно, — мне пора. Пожалуй, посмотрю сегодня «Черную овцу»[20].

Она не ответила. Но повернулась и посмотрела на него со странной, то ли растерянной, то ли капризной улыбкой, подтверждавшей, что ей тоже нелегко. В ее глазах, немного расширенных и победно сверкавших, стала заметна затаенная мольба. А он не понимал причин ни этой мольбы, ни этого дерзкого торжества, хотя чувствовал, что зажат между ними так, что закружилась голова…

19

Дочь бога-врачевателя Эскулапа (греч. миф.).

20

Возможно, пьеса по роману Оноре де Бальзака «Черная овца», в котором два соперника претендуют на любовь роковой женщины.