Страница 1 из 11
Болеслав Прус
ПРИКЛЮЧЕНИЕ СТАСЯ
Герой моего рассказа — личность около тридцати фунтов весу и чуть поменьше аршина ростом, а совершает она свой жизненный путь всего полтора года. Этот слой населения взрослые люди называют детьми и, вообще говоря, относятся к нему недостаточно серьезно.
Поэтому я прежде всего взываю к терпению читателей и не без тревоги представляю им маленького Стася. Дитя это настолько красивое и чистенькое, что его могла бы расцеловать любая дама, имеющая обыкновение носить перчатки на четырех пуговках. У него льняные волосики, большие синие глаза, холщовая рубашонка и ровно столько зубов, сколько необходимо ребенку в его возрасте. Кроме того, у него имеется колыбелька, расписанная черными и зелеными цветами по желтому полю, а также тележка с тем единственным недостатком, что все ее колеса как будто катятся в разные стороны.
Я был бы безутешен, если бы вышеупомянутые достоинства не завоевали симпатий Стасю, у которою, к несчастью, помимо них, нет ни одной необыкновенной черты. Стась не подкидыш, а законорожденный ребенок, он не проявляет ни малейших способностей ни к воровству, ни к игре на каком-либо инструменте, и — что, пожалуй, хуже всего — даже его несколько недоразвитый ум не дает ему права претендовать на принадлежность к знатному роду.
И все же это незаурядный ребенок; так по крайней мере утверждают отец, его, Юзеф Шарак, по профессии кузнец, мать его Малгожата, в девичестве Ставинская, и его дед, мельник Ставинский, — не считая кумовьев, приятелей и других весьма почтенных лиц, имевших возможность утратить обычное свое хладнокровие, участвуя в церемонии святого крещения.
Само рождение Стася явилось следствием неправдоподобного стечения обстоятельств. Ибо прежде всего господь бог должен был сотворить два семейства: кузнецов Шараков и мельников Ставинских; во-вторых, сделать так, чтобы в одном из них был сын, а в другом дочь; в-третьих, сломать в мельнице какую-то железную часть и для починки ее привести молодого Шарака именно в ту пору, когда сердце Малгоси распустилось, как цветок кувшинки на пруду ее отца. «Поистине чудо!..» — как справедливо заметила старая Гжыбина, делившая свой досуг между заговариванием болезней и нищенством — то есть двумя специальностями, позволяющими деревенским старухам знать толк в чудесах.
По единодушному мнению многоопытных женщин, Стась «пошел» в мать, а потому мы осмеливаемся в первую очередь несколько слов посвятить ей. Это тем более необходимо, что кузнечихе предстоит сыграть роль героини в событии, которое (мы с грустью признаем это!) не будет ни уголовным преступлением, ни романом, взывающим к небу о мщении.
У плотины, проезжей разве только в пятое время года, возле большого пруда, в который сквозь чащу водорослей гляделась ольховая роща, стояла мельница. То было старое почерневшее строение с мелкими стеклышками в окнах; в правой его половине вращались два огромных колеса, благодаря которым оно тряслось и клокотало уже лет тридцать, нагоняя немалые деньги своему владельцу, Ставинскому.
У мельника были сын и дочь, уже известная нам Малгося. Сына он послал в люди учиться, как делать муку самого тонкого помола, а дочь держал при себе. Недостатка она не знала ни в чем: ни на девичьи тряпки, ни на домашнее устройство отец не жалел денег. Недоставало ей только ласки.
Старик был не злой человек, но суровый в обращении; разговаривал он редко и резко, целиком погрузившись в дела. То ему нужно было присмотреть за батраками, чтоб не воровали у людей зерно, то позаботиться, чтоб ни у кого не забыли отсыпать десятую долю отрубей для боровков, хрюкающих под полом мельницы, то начислял он проценты на одолженные деньги, одни суммы получал, другие пускал в оборот…
В этих обстоятельствах Малгосе оставалось жить только природой и любить свою мельницу… Днем — работала ли она в огороде, кормила ли кур и больших, жирных уток или ласково гладила коров, которые спешили на ее зов, как собаки. — мельница громыхала и гудела торжественные, доселе неслыханные мелодии. В рокоте ее слышались все инструменты: скрипки, барабаны, орган; но то, что они играли, не мог бы повторить ни один оркестр, ни один органист.
Природа представлялась Малгосе огромным озером; гладь его простиралась до самого неба, а каплями были деревушки, разбросанные среди полей, ольховая роща, луг, мельница, грушевые деревца на межах, цветы в ее саду, птицы и она сама… Порой, глядя на облака, которые выходили из-за черного частокола лесов и, посмотревшись в пруд, убегали за зубцы холмов, слушая шум ветра, рябившего воду и хлеба в полях, или стоны тростника, колышущегося на болоте, Малгося задавалась вопросом: не было ли и ее существование лишь отражением всего, что она видит и слышит вокруг, как очертания вот этих деревьев и облаков, которые отражались в водах пруда?.. И вдруг, без всякого повода, слезы навертывались у нее на глаза. Она потягивалась всем телом, словно ждала, что из плеч у нее вырастут крылья и унесут ее в облака, и пела на никому не знакомый мотив слова, которых не было ни в одной народной песне. Тогда из мельницы выходил отец и угрюмо брюзжал:
— Ты что это, девка, распелась?.. Помолчала бы лучше, а то люди засмеют!..
Малгося сконфуженно замолкала, зато приятельница ее, мельница, повторяла каждое ее слово, каждую нотку, но только еще складней, еще красивей. Так можно ли было ее не любить, хоть и похожа она была на невиданное чудище с страшной головой, насаженной на множество ног, и хоть из пасти ее извергались пыль и жар, а выла она и тряслась так, словно хотела огромными своими колесами сокрушить вдребезги всех, кто проезжал по плотине?
По праздникам мельница затихала. Лишь заржавевшие флюгера на крыше жалобно скрипели, а у шлюзов журчали тонкие струйки воды, с плачем падая на осклизлые колеса. Летом, если вечер был теплый, Малгося садилась в челн и уплывала далеко-далеко, на огромный пруд, откуда видна была только крыша мельницы.
Тут, задумчиво склонясь над пучиной, где, как тени, мелькали пучеглазые рыбы, она слушала шорох камыша на отмелях и крики водяных птиц или, свесив голову через борт челна, смотрела, как одна за другой выплывают звезды со дна, а на поверхности волн трепещет длинный сноп лунного света. Не раз случалось ей видеть прозрачные, тоньше паутины, одежды, которые русалки развешивали на каплях ночной росы. Вот подвенечная фата… а вот плащ, а тут… платье со шлейфом… Она гребла к ним, но ветер относил ее челн к лугам, где вдруг возникало озеро серебристо-белого тумана, в котором кружились огоньки и тени… Кто же там плясал, и почему ее туда не пускали?..
Между тем наступала полночь. Лодка подрагивала, меж отмелей раздавался тихий плеск, в камышах вспыхивал бледный таинственный свет. Коварный туман застилал Малгосе путь, и чудилось, будто на отмелях, в кустах, кто-то шепчет: «Эге! Не уйти девушке отсюда!..»
Но Малгосю в ее одиночестве оберегал верный друг — мельница. Вдруг ее окошки-глаза метали огонь в завесу тумана, черная многоногая туша сотрясалась, и в ту же минуту до слуха одурманенной девушки доносился знакомый зычный голос, который звал ее с лихорадочной поспешностью:
— Малгось!.. Малгось!.. Малгось!.. Малгось!..
Теперь девушка спокойно бросала весла: течение воды, подхваченной огромной пастью мельницы, само несло к шлюзам ее челн. Растянувшись на дне лодки, как сонное дитя в плавно покачивающейся колыбели, она с улыбкой смотрела на бледные огоньки, мечущиеся в гневе над топью, и на холодные мокрые сети русалок, которыми ее хотели опутать. А старая мельница, тревожась за свою девушку, сердилась все сильней и кричала: «Малгось!.. Малгось!.. Малгось!.. Малгось!..» Наконец лодка ударялась носом в устои моста.
Однажды ночью, выскочив после такого путешествия на берег, она увидела на мосту отца. Он стоял, облокотясь на перила, и пристально смотрел на сеющуюся сквозь шлюзы воду. У Малгоси сердце дрогнуло при мысли, что и он беспокоится о ней, хотя с виду так равнодушен. Она взбежала на мост, прильнула к плечу отца и, разнежась, спросила: