Страница 10 из 21
«Все равно пойду! — говорил я себе мысленно. — Затесаюсь между солдат, и они меня не выдадут».
Занятый своими планами, я не обращал внимания на мать, а между тем в ее настроении произошла заметная перемена. Почти с того дня, когда я услышал про войну, мама страдала бессонницей, осунулась и побледнела. Ее голос звучал теперь не так энергично, она все меньше хлопотала по хозяйству, чаще сидела в кресле, усталая, и, сплетя пальцы, о чем-то думала.
Письма моему брату мама обычно посылала с оказией, но теперь стала отправлять их по почте. Каждый день она всех спрашивала, приходил ли почтальон, и, если он в тот день не приходил, посылала на почту работника — узнать, нет ли письма.
Время от времени письмо приходило, но это не уменьшало материнской тревоги. Она сразу отвечала на него и снова ждала, высматривала почтальона, посылала на почту. Однако в разговоре никогда не поминала о брате.
Как-то перед пасхой сидели мы за обедом, мама, пан Добжанский и я. Помню, это был постный день, так что нам подавали пивной суп. На второе няня принесла тарелку пирожков с повидлом, политых маслом и посыпанных сухарями, — и как раз в эту минуту пришел с почты работник и отдал маме письмо.
Она читала его так долго, что я уже стал опасаться, как бы пирожки не остыли окончательно. И машинально взял в руки вилку, а она упала на тарелку с таким шумом, что меня даже в жар бросило. Я испуганно покосился на учителя, но он сидел неподвижно, потупив голову. Я перевел глаза на маму и был поражен.
В лице мамы произошла страшная перемена. Оно в одну минуту приняло землистый оттенок, глаза ввалились. Подпирая голову одной рукой, она в другой держала письмо, далеко отодвинув его от себя. Ее побелевшие губы были крепко сжаты.
Так сидели мы втроем и молчали, а масло на пирожках уже стыло. Вдруг мама бросила письмо на стол.
— Вы знали, что Владек ушел туда? — спросила она у моего учителя.
Пан Добжанский заерзал на стуле, посмотрел на письмо, но ничего не ответил.
А мама заговорила — голос ее немного дрожал, но она усмехалась.
— Ну, не знала я, к чему приведет его университетское образование! Мы истратили на сына десять тысяч, и после смерти мужа я работала, как батрачка, чтобы помочь Владеку выйти в люди. Я уже забыла, когда носила новые башмаки, а кроме того, у меня долги. Умри я сегодня, младшему пришлось бы, верно, идти в пастухи. А он, глава семьи, отправился воевать! Не только не просил позволенья, но даже не посоветовался с матерью. Может, это оттого, что мать его и одета и работает как простая баба!..
Сам распорядился и моими деньгами, и своим будущим, и судьбой вот этого сопляка, за которого мне нечем будет и первый год платить в школу… Ну, что вы на это скажете, пан Добжанский?
— Не он первый, не он последний, — тихо отозвался учитель.
— Для меня он — первый и последний, — возразила мать повысив голос. — Когда человеку всадили нож в сердце, он не спрашивает, постигло ли других то же самое, а кричит от боли. Что мне за дело до других? Эти другие не росли на моих глазах, я их не провожала с плачем, когда они уезжали учиться, не по ним, а по сыну моему я столько лет тосковала и надеялась, что хоть к старости он вернется ко мне, чтобы уже не разлучаться…
Она подперла голову руками.
— Думала, он вернется, и тут будет жить. Хотела его женить, отдать им с женой весь дом, а самой перебраться в мансарду. Они принимали бы гостей, а я в своей старой кофте ходила бы с ключами, смотрела за всем хозяйством. Мне бы хоть за обедом только видеть его, когда нет гостей, — больше ничего мне не надо. Так неужели я и этого не заслужила? Разве я когда-нибудь жаловалась на то, что он мне пишет только раз в месяц и по два-три года домой не приезжает? А он вот как меня отблагодарил!
Она закрыла глаза рукой, не сдержав слез.
— Он и не знает, как я из-за него настрадалась, — говорила она, плача. — Он мой первенец и родился такой крупный, что я чуть не умерла в родах… Два месяца хворала… А как он сосал! Раны у меня были на сосках… Иногда в глазах темнело от боли, и слезы катились как горох. Но когда привели кормилицу, мне жалко было ей его отдать… Я боялась, что он будет меня меньше любить… Вот и угадала! Когда человек уезжает из корчмы, где останавливался, и то он по-хорошему взглянет в последний раз на хозяина, скажет ему доброе слово… А этот сын родную мать бросил — и все. Подумать только, что я, может, его больше уже никогда не увижу!..
Старый учитель устремил на мою мать затуманенные слезами глаза.
— Подумайте, пани, время-то какое!.. Время!..
Он тяжело перевел дух и продолжал:
— У меня рубец на груди опять покраснел, и нога болит ужасно, как перед непогодой… Никогда еще мне не было так худо, как сегодня… Ну, да чего это я о себе разболтался?.. Вот что я хочу вам сказать: если вы в таком отчаянии, мы вам вернем Владека.
Мать рванулась с места.
— Откуда? Где он?
— Поищем и найдем.
— Не захочет он вернуться.
— Вернется. Он не знал, что вы будете так убиваться.
Мать задумалась. Учитель сказал:
— Я напишу знакомым, узнаю его адрес и… пусть самое трудное время просидит дома.
Он поднялся, ища глазами свою шляпу. Встала и мать, мельком поглядела в окно.
— Вы куда?
— Пойду напишу письмо, — ответил учитель.
В эту минуту за окном, то скользя по снегу, то шлепая по грязи, медленно проходил тот старик, которого называли предателем. Пан Добжанский его не видел, а мать видела. У нее задрожали губы и на щеках выступила краска.
— Ну, что же, вы передумали, пани? — удивленно спросил учитель.
— Нет.
— Тогда я напишу ему так: мать тебя благословляет и приказывает немедленно вернуться домой.
— Не надо.
— Не писать этого?
— Нет.
— Так что же написать? — уже сердито спросил учитель.
— Напишите ему, что я шлю ему свое благословение, хотя он забыл его у меня попросить… — со слезами прошептала мать.
И вышла из комнаты.
Учитель стоял как вкопанный, оторопело глядя на дверь. Только когда няня собрала со стола тарелки, он перекрестился и громко стал читать послеобеденную молитву:
«Благодарим тебя, господи, за дары твои…»
Но, не докончив, вдруг умолк, махнул рукой и вышел из комнаты. Должно быть, он не домолился потому, что мы поели только супу, а пирожки с повидлом так и остались нетронутые.