Страница 197 из 211
Свои самые сокровенные убеждения, которые невозможно было высказать непосредственно от своего лица или от лица идейно родственного автору персонажа, писатель в ряде сказок (как и во многих других своих произведениях) высказал устами чуждых ему персонажей, не разделявших его убеждений. Среди них, например, высшие царские сановники (губернатор в «Праздном разговоре», начальник края коршун в «Вороне-челобитчике»), духовенство (священник в «Рождественской сказке»).
Этот прием порождал и продолжает порождать принципиальные ошибки в трактовке идейного содержания произведений.
В сказках, где с проповедями социальной справедливости выступают представители власти и церкви, некоторые критики (Головин, Скабичевский, Кранихфельд) усматривали политическое «поправение» и религиозное смирение Салтыкова, выражение надежд писателя на пробуждение совести в правящих верхах. Большинство советских исследователей и комментаторов, напротив, полагало, что сатирик в этих сказках высмеивает либеральную демагогию представителей власти и церкви. Наконец, некоторые исследователи выражали недоумение, почему сатирик иногда излагает свои заветные мысли от лица идейных противников. Так, например, Н. К. Пиксанов, отмечая, что, к неожиданному удивлению читателей, в сказке «Ворон-челобитчик» тираду о неизбежности наступления века социальной справедливости произносит главнейший над вороньем начальник — коршун, сделал следующее заключение: «Не всегда ясно и самому Салтыкову, какие же силы выведут людей из круга «натуральных злодейств», кто и как уничтожит классовую борьбу" [277].
Перечисленные точки зрения являются плодом больших или меньших недоразумений, порожденных сложностью эзоповской специфики рассматриваемой группы сказок.
Не вдаваясь в подробный анализ их идейно-художественной структуры, обратим внимание только на то, что обычно ускользает от внимания читателей и исследователей.
Основной идейный смысл «Праздного разговора», представляющего собою своего рода вариацию на тему «антипомпадура» («Единственный»), заключается в отрицании самодержавия как антинародной власти, мешающей историческому развитию общества и потому заслуживающей упразднения.
Какими же приемами удалось Салтыкову беспрепятственно провести через цензуру эту острую политическую тему? Под флагом высмеивания чудаковатого губернатора — «вольтерьянца» «прошлых» времен, который вздумал повольнодумствовать в «конфиденциальной» беседе с предводителем дворянства. Для самого губернатора развиваемые им мысли — не более как «праздный разговор», временная причуда. Но мысли, высказанные губернатором, — это мысли демократа Салтыкова. Сатирик одновременно и высмеял пустую игру помпадура в либерализм, и использовал его праздную болтовню для изложения своих взглядов.
Прием пропаганды социалистических идей устами чуждого автору персонажа нашел свое применение и в сказке о вороне-челобитчике, олицетворяющем мужицкого ходока-правдоискателя. Ворон тщетно прошел все правительственные инстанции, не встретив нигде сочувствия, добрался до самого начальника края — коршуна — и услышал от него вдохновляющее слово о неизбежности наступления эпохи социального равенства. Одни комментаторы усматривали в столь неожиданных высказываниях царского сановника сатиру на официальную демагогию, другие — замаскированное, по цензурной необходимости, выражение позитивных взглядов самого автора. Верной является, конечно, вторая точка зрения [278].
Коршун сказал ворону-челобитчику: «Посмотри кругом — везде рознь, везде свара; никто не может настоящим образом определить, куда и зачем он идет… Оттого каждый и ссылается на свою личную правду. Но придет время, когда всякому дыханию сделаются ясными пределы, в которых жизнь его совершаться должна, — тогда сами собой исчезнут распри, а вместе с ними рассеются, как дым, и все мелкие «личные правды». Объявится настоящая, единая и для всех обязательная Правда; придет и весь мир осияет». Эти слова дают резкую обличительную оценку общества, в котором господствует социальная рознь, рисуют будущее общество социального равенства, основанное на единой и для всех обязательной правде.
Сцены встречи ворона-челобитчика с ястребом и кречетом, предшествующие разговору с коршуном, со всей силой показывают бесполезность поисков правды у жестоких, неправедных правителей, равнодушных к народному горю. На последней инстанции правдоискателя встречает сам Салтыков. Но слова социалистической правды автор мог высказать, лишь обрядившись в одежды своих врагов.
Салтыкову совсем не свойственна апелляция к религии и церкви. В связи с этим на первый взгляд кажется неожиданным, что в сказочном цикле писатель дважды — в «Христовой ночи» и «Рождественской сказке» — прибегает к образам христианской мифологии. Идеи, развиваемые в этих произведениях, посвященных моральным проблемам, в сущности глубоко враждебны религиозным догматам. С точки зрения новой морали Салтыков обличает такие характерные явления действительности 80-х гг., как предательство и политическое ренегатство («Христова ночь»), и призывает к гражданскому подвижничеству («Рождественская сказка»).
Почему же Салтыков прибегнул к «религиозной форме», не соответствующей сущности его социального и поэтического мировоззрения? Во-первых, по справедливому заключению С. А. Макашина, сообщенному для настоящей статьи, Салтыков, не принимая Евангелия в его религиозном значении, вместе с тем был, подобно всем утопическим социалистам (Фурье, Сен-Симон и др.), не чужд социальному морализму некоторых евангельских сказаний. В частности, для передачи в «Христовой ночи» пафоса негодования против элементов отступничества, возникших в революционном движении периода реакции 80-х гг., Салтыков воспользовался известным евангельским рассказом о предательстве Иисуса Христа Иудой Искариотом. Во-вторых, выбор «религиозной формы» повествования несомненно помогал обойти формально-уставные рогатки цензуры. Тут учитывалось и то, что рассматриваемые произведения не случайно предназначались для «пасхальных» и «рождественских» номеров «Русских ведомостей» с традиционной евангельской тематикой таких публикаций.
И, наконец, третье и, может быть, самое главное. И приуроченность произведений к церковным праздникам, и проповедническая тональность повествования, и евангельская образность — все свидетельствует о том, что «Христову ночь» и «Рождественскую сказку» Салтыков предназначал в первую очередь для широкого круга читателей, приспосабливая образы и стиль этих произведений к уровню сознания народных масс, находившихся во власти традиционных религиозных представлений. Новое вино было влито в старые мехи. Цель Салтыкова заключалась в стремлении наиболее доступным образом провести свои взгляды в широкую читательскую среду. К. этому прибегали и другие литературные современники Салтыкова. В частности, 1885 и 1886 гг. — годы появления «Христовой ночи» и «Рождественской сказки» Салтыкова — ознаменованы рядом значительных произведений, основанных на использовании религиозно-мифологических образов, церковных легенд, народных суеверий, народно-сказочных мотивов. Это прежде всего народные рассказы Толстого («Свечка», «Два старика», «Сказка об Иване-дураке и его двух братьях»), «Сказание о гордом Аггее» Гаршина, «Сказание о Флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды» Короленко, «Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине» Лескова.
Общим для авторов всех этих произведений является стремление воздействовать на «простонародье», на того читателя, сознание которого находилось под воздействием религиозной идеологии. Применительно к последнему создавалась и соответствующая поэтическая форма рассказа. Что же касается пропагандируемых в этой форме идей, то они могли быть не только различны, но и прямо противоположны у отдельных писателей. Если у Толстого, Гаршина и Лескова выбор формы религиозного сказания диктовался внутренним содержанием развиваемого учения, для Салтыкова и Короленко эта форма была своеобразной художественной тактикой.
277
Пиксанов Н. О классиках. М., 1933. С. 200–201.
278
Она была впервые высказана в комментарии Е. И. Покусаева в кн.: Салтыков-Щедрин М. Е. Сказки. Саратов, 1941. С. 144.