Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 11

Мария из больницы не выходила. На вопрос, а что будет дальше, Доктор развел руками и поднял указательный палец к небу:

– Теперь – только он. Все, что могли, мы с вами, Машенька, сделали.

Первые три ночи он тоже не выходил из больницы. Они вместе сидели у постели спящего Харлампия и шепотом говорили о жизни. Он рассказывал, как жили они в далекой Сибири, куда попали его ссыльные родители. Как он рос – болезненным и слабым ребенком, не вылезая из простуд и пневмоний. Как прошел всю войну – до самой Праги – с военным госпиталем. Как после войны поехал в Крым и там и остался – потому что на море, в сухом степном климате он стал здоровым и сильным. Как полюбил море сразу и навсегда. И как оно действует на него в любое время года – стоит только сесть на любимую скамейку на берегу и «поговорить» с ним. Как встретил Веруню, пришедшую к нему, совсем молодому врачу, на прием – она тогда подвернула ногу. Как он бинтовал ей эту самую ногу и почти задыхался от жалости и умиления – так тонка и изящна была ее лодыжка и так хрупка была сама Верочка!

Мария слушала не дыша. А когда он заговорил про Верочкину лодыжку, непроизвольно задвинула свои тяжелые ноги под табуретку.

Эти три дня и три ночи были самыми счастливыми днями ее жизни. Самыми яркими и самыми счастливыми. И еще – самыми несчастными. Тогда она окончательно поняла, как он любит жену и детей, и оставила свои мечты и надежды навсегда, убедив себя, что встреча с таким человеком – это и есть удача. А уж любовь к нему – просто немыслимое человеческое и женское счастье. Просто быть рядом с ним – а уж в каком качестве, это не так и важно.

Он уехал, оставив указания лечащему врачу, смутив Марию словами: «Во всем слушаться дочку! Она у нас большая умница!»

Врач смущенно кивнул, бросив на Марию удивленный и слегка разочарованный взгляд.

Она осталась. Так же сидела у постели отца, радуясь малейшему улучшению в его состоянии. Через месяц Харлампия перевезли домой, и Мария наконец засобиралась обратно. В ночном автобусе, который вез ее домой, в поселок, она не спала ни минуты, вглядываясь в густую ночь.

Сердце ее пело от радости – с отцом, слава богу, все в порядке, и скоро, очень скоро, она увидит его! Будет стоять рядом с ним на операциях, ловить его взгляд, следить за его мимикой, за его умными и талантливыми руками. И ощущать свою причастность к нему.

Марии было уже чуть за тридцать, и жизнь ее совсем не менялась. Пожалуй, за все эти годы она заработала себе только непререкаемый авторитет и уважение коллег, больных и жителей поселка. Она еще больше погрузнела, подурнела, и черты ее яркого лица стали грубее и выразительнее. Так случается с колоритными южными женщинами почти всегда. Доктор стал еще суше, еще тоньше и почти совсем облысел – редкие светлые волосы смешно взлетали на его голове от малейшего дуновения ветра.

«Одуванчик», – прозвала его новенькая и молоденькая веселая медсестричка, обожавшая давать прозвища окружающим.

Марию повысили в должности, и теперь она была главной сестрой больницы. Но на сложных операциях по-прежнему только она ассистировала любимому доктору. И только она видела, как предательски начинают трястись его умелые и такие чудесные опытные руки.

Был Новый год. Как всегда, отмечали его накануне, тридцатого вечером. В ординаторской накрыли столы и откупорили бутылку шампанского. Быстро выпили и быстро закусили – в больнице нет времени на долгие посиделки. Народ разошелся по своим делам. Остались только Мария и Доктор. От бокала, точнее, чашки шампанского его развезло, и он почему-то впервые начал жаловаться ей на свою судьбу.

Говорил он долго и бурно, вытирая набегавшие на глаза слезы. Говорил о том, что она и сама уже прекрасно знала и понимала, – у него начинался недуг, которого он боялся всю жизнь. Руки, его инструмент, предавали его – тряслись, и он уже сам видел, что оперировать ему заказано. Масштаб этого горя Мария прекрасно понимала. А потом он впервые заговорил про семью – про незадачливых и неловких, особенно в старости, бестолковых сестер, про то, как тяжело он пережил уход матери. Про хвори любимой Веруни и ее нежелание понимать его жизнь. Про дочек – тоже бестолковых и нелепых в обыденной жизни. Про разведенную Лерочку, так и не устроившую свою жизнь. Про Валечку, родившую от проезжего молодца не очень здоровую девочку. Опять – девочку! Господи боже мой! Про Тонечку, открыто живущую с женатым человеком и совсем не стыдящуюся этого.

Он говорил об этом бурно, совсем не стесняясь Марии. А она сидела рядом и гладила его то по руке, то по голове, неловко пытаясь найти слова утешения и ободрения.

Она уложила его на шаткий диванчик и под его всхлипы и бормотанье продолжала гладить его по голове – как ребенка.

Ей показалось, что он уснул, и она попыталась встать с дивана. Он что-то забормотал и крепко взял ее за руку. Она снова опустилась на диван, уже не пытаясь освободить затекшую руку.

Вспоминая подробности того дня и той ночи – по секундам, минутам – всю жизнь, она никак не могла вспомнить, в какую минуту он спросил, закрыта ли ординаторская на ключ. Помнила только, как встала, повернула ключ в двери и, не чуя ни ног, ни рук, ни своего сердца, снова опустилась на диван рядом с ним.

Хорошо она помнила только одно – как поразили ее его руки, оказавшиеся такими сильными и настойчивыми, что у нее перехватило дыхание.

Она ушла на рассвете, когда он крепко и очень спокойно спал. Ушла тихо, плотно затворив за собой дверь.

В коридоре тускло горела лампочка на сестринском посту, и та самая смешливая новенькая медсестра спала, уронив рыжую голову на стол.

Тридцать первого и первого у Марии были выходные. С доктором они встретились только через неделю.

Что забеременела, она поняла не сразу. Совсем не сразу – эта мысль казалась ей нелепой и невозможной и просто не приходила в голову. Странности по части женского здоровья она списала на нервное состояние и сильнейший эмоциональный стресс. Доктор встретил ее как всегда – с улыбкой и радостью, поинтересовавшись, как она провела выходные.

В какую-то минуту ей показалось, что ничего не было. Все, что произошло той ночью, ей привиделось, показалось, приснилось.

Что она испытывала? Ощущение счастья? Растерянность, чувство вины? Да всего понемногу, всего…

А он… Он встретился с ней пару дней спустя у операционного стола. Как всегда – предупредителен, мил и просто спросил, как дела и здоровье.

В его глазах и во всем поведении не было ничего – вообще ничего! Ничего нового, особенного. Словно ничего и не было той холодной и ветреной предновогодней ночью! Словно не было и самой ночи, и узкого дерматинового диванчика, и поворота дверного ключа. А может, он ничего и не помнил? Скорее всего. Ведь не мог же он так! Просто не хватило бы хитрости и опытной мужской сноровки. Какой из него изменник? Вот уж смешно! Значит, забыл. Точнее – не помнит. Ну, и слава богу! Не нужно ему знать ни про ее муки, ни про ее стыд.

И если бы не упорная тошнота по утрам… Она бы тоже – больше всего на свете! – хотела бы все забыть. Забыть, забыть… Как самый ужасный проступок на свете! Самый стыдный, самый предательский. Но тошнота никак не проходила, и гастрит виноват в этом не был. Как бы Марии этого ни хотелось. Мария чувствовала – каждый день, каждый миг, – что в ней зарождается новая жизнь. Которая перевернет, перекрутит, переменит всю ее прежнюю жизнь.

И это было неизбежной реальностью, правдой, ее бедой и радостью. И еще – страхом. За все: за себя, за него и за того, кто уже вовсю копошился в ее большом и таком незнакомом сейчас теле.

Стеша первой заметила перемены в Марии.

– Понесла? – сурово спросила она, кивнув на Мариин живот.

Мария вздрогнула и тихо, оглядываясь, спросила:

– А что, уже видно?

Стеша мотнула головой.

– На тебе, кобылице, до самых родов видно не будет! Просто я это чувствую. Сколько вас видела-перевидела, прости господи!