Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 15



Я пролистнула несколько страниц, исписанных красивым округлым почерком. Декабрь 1910-го: «О свадьбе все решено. Свадебное платье мне шьет сама Надежда Ламанова. Сегодня была на примерке, платье — полный восторг! Мечтаю, чтобы Алекс скорее увидел меня в нем. Уже скоро, совсем скоро…»

До боли закусив губу, я перевернула еще несколько страниц. Снова примерки, приготовления к свадьбе, волнение юной невесты, заверения в любви жениха, поцелуй, сорванный украдкой в зимнем саду, вальс на балу, когда пол плыл под ногами, как палуба корабля, и спасали только объятия Алекса, крепко державшего меня за плечи… Месяц жизни, сокращенный до нескольких самых ярких эпизодов, самые волнующие встречи, самые нежные признания, самые пылкие клятвы, самый головокружительный танец, самые красивые письма. Сейчас они, перевязанные шелковой алой ленточкой, лежали рядом на постели, и я не находила в себе сил до них дотронуться.

Вернувшись к дневнику, я пролистнула несколько страниц и добралась до предпоследней записи. Это было лаконичное и полное восторга признание в счастье, написанное летящим почерком.

Март 1911: «Я — жена Алекса. Ах, какое же это невозможное, восхитительное блаженство! Сколько радости и блаженства у нас впереди…»

Следующая строчка была размазанной, но даже теперь, почти сто лет спустя, я помнила, что написала в тот вечер после свадьбы: «Жизнь прекрасна и удивительна». А полгода спустя, в день превращения, я так же, как и сейчас, листала дневник. Только тогда я еще могла плакать. Когда слезы упали на последнюю строчку записи, я торопливо смахнула их рукой и смазала слова. Горькие слезы стерли с бумажных страниц упоминания о том, как прекрасна и удивительна была моя жизнь в первый месяц после свадьбы.

Всего их было два — два месяца острого, ослепительного счастья, такого сильного, что его невозможно описать словами. Поэтому дневник, постоянный спутник моих волнительных дней и бессонных ночей, с его радостями и сомнениями, кропотливо занесенными на бумагу чернилами и пером, с его отчаянием и мучительными рассуждениями, любит ли меня Алекс так же, как люблю его я, был заброшен в стол, заперт на ключ, стал частью прошлой, девичьей жизни. В месяцы после свадьбы мне было некогда заполнять новые страницы дневника: я торопилась жить, не могла насытиться любовью своего молодого супруга, не могла надышаться на него. Как будто знала, что смерть уже притаилась за порогом и готовится предъявить свои права на Алекса, навсегда разлучив нас…

Теперь, глядя на наполовину пустую тетрадь, я жалела, что не делала хотя бы коротких записей. Чтобы сейчас попытаться воскресить в памяти те дни счастья. Последняя запись в середине тетради была сделана угловатым и резким чужим почерком. Август 1911 года: «Моя жизнь кончена. Алекса больше нет. Глупая дуэль! Лучше бы вместо него убили меня…» Дальше шла большая уродливая клякса, а прямо под ней было дописано: «Теперь мне все равно: что в омут, что в вампиры».

Почерк так резко контрастировал с другими записями, что казалось, будто писал другой человек. Так и было. Той прежней Лизы — трепетной, жизнерадостной, влюбленной, больше не было. А та, которой я стала после смерти Алекса, не знала улыбки, не верила в счастье и уже ничего не ждала. Все, что у меня тогда оставалось, — моя семья. Бабушка, дед и родители, которые были вампирами, сколько я их помнила, а еще брат Анатоль и его жена Анфиса, которые в ту самую минуту, когда я писала в дневнике, проходили через превращение в кабинете отца на первом этаже нашего петербургского особняка.

Я провела пальцем по большой черной кляксе, расползшейся ниже. В день превращения я поставила ее от неожиданности, напуганная слабым женским вскриком снизу. Это кричала Анфиса.

Перед глазами помутилось, и я перенеслась в тот день, о котором так не любила вспоминать.

«Теперь мне все равно: что в омут, что в вампиры…» — размашисто начеркала я прямо под кляксой, едва не прорывая бумагу пером.

Потом с отчаянной решимостью поднялась с места. Моя очередь.

«У Анфисы нет выбора, — ясно прозвучал в ушах ровный голос матери. — У тебя есть. Подумай хорошенько».

— Тут и думать нечего! — с досадой пробормотала я, направляясь к лестнице.

В нескольких шагах от кабинета закружилась от волнения голова, ноги налились тяжестью, каждый шаг давался с трудом, словно тело протестовало против моего решения. Я остановилась, чтобы перевести дух, и тут дверь распахнулась, выпуская наружу брата с женой. Анатоль, всегда оживленный и веселый, показался мне каменным истуканом. Брат взглянул на меня так холодно и равнодушно, как будто я была безымянной горничной, а не его родной сестрой. Глаза его были чужими и безжизненными, словно из него разом вынули живую душу. На лице Анфисы тоже появилось какое-то незнакомое прежде выражение — надменное, отстраненное и чуточку ошеломленное. Она, в отличие от Анатоля, не знала, что ее ждет за дверьми кабинета свекра, и, должно быть, еще не осознала в полной мере, что с ней произошло. Однако при виде меня ее тонкие ноздри по-звериному дрогнули, а светлые серые глаза сделались черными и злыми — словно сам дьявол глянул из них на меня. Невольно содрогнувшись, я отшатнулась к стене. В тот же миг из кабинета стремительно вышла Лидия, загородила меня собой и властно велела сыну:

— Уведи Анфису. Дуняша ждет в вашей комнате.



Я содрогнулась, поняв скрытый смысл приказа. Горничная должна была утолить жажду новопревращенных вампиров. Брат с женой устремились вперед и прошли мимо так быстро, как будто не касались пола ногами, а летели над ним. Я представила себе Дуняшу: полную, смешливую, с веснушками на круглых щеках, с застенчивым взглядом голубых глаз. Как можно пожелать ее крови? Как это все отвратительно, противоестественно, ужасно!

— Ты уверена, что хочешь того же? — Мать смотрела на меня печально и утомленно. В ее глазах я увидела невысказанную мольбу, что было вовсе удивительно. Лидия никогда не снисходила до просьб, она умела только приказывать.

— Да, — отрывисто сказала я, делая шаг к порогу, за которым стоял отец. — Я уверена.

Мне показалось, что я услышала слабый стон. Но, разумеется, все это было лишь следствием разыгравшихся нервов. Княгиня Лидия Воронцова прекрасно владела собой и никогда бы не допустила подобных проявлений слабости.

Я переступила порог и удивленно оглянулась на мать, изваянием застывшую в коридоре. Превращение должна была провести она. Так было заведено издавна: отцы превращали сыновей, а дочерей — матери. Но Лидия оставалась неподвижной, лишь ее губы едва шевельнулись, отвечая на мой немой вопрос:

— Прости, я не могу.

Наверху жалобно вскрикнула Дуняша. И мать, словно только и ждала этого знака, резко развернулась и скрылась из виду.

Я растерянно обернулась к отцу.

— Прежде всего, я хочу спросить тебя, Бетти… — Постороннему человеку его голос показался бы равнодушным и лишенным красок, но я с удивлением различила в нем мягкость и скрытую тревогу. — Ты хорошо подумала над своим решением? Тебе нет нужды торопиться, ты еще можешь найти супруга, родить ребенка и тогда…

— Все решено, отец, — отрывисто отрубила я, чувствуя, как предательски потеют ладони, как нервно дрожат пальцы, как сорвался, словно гитарная струна, голос.

— Значит, так тому и быть. Я проведу обряд. Если ты не против.

— Разумеется, нет. — Храбрясь, я сделала шаг вперед и принялась расстегивать пуговички на воротнике домашнего платья, обнажая шею для укуса вечности. Пальцы тряслись, нащупать пуговицу удавалось не сразу, я сердилась, мысленно кляня и свое малодушие, и портниху, пришившую такие крошечные, размером с горошину, пуговицы. Сердце бешено колотилось, как разгоняющийся паровоз. Словно торопилось отстучать удары за несколько десятилетий, предчувствуя, что вскоре остановится навечно.

— Достаточно. — Холодный голос отца прозвучал как пощечина, приводя в чувство.

Я склонила голову, выставляя беззащитную шею. Клыки отца двумя осиными укусами вошли в шею, а потом в кровь хлынул лед, устремившись к самому сердцу, которое уже замедляло свой надрывный бег…