Страница 36 из 49
В коридоре нагнал его Петр Алексеев — этот деятельный и всегда бодрый крепыш был взволнован.
— Слышал, Мышкин? Царя убили.
Это сообщение сразу вывело Мышкина из оцепенения.
— Когда?
— Вчера. Бомбой его разорвало. И зря! Мышкин! Ведь зря!
Мышкин почему-то рассердился:
— Тебе Александра жаль?! — И сразу же успокоился. — Пойми, Алексеев, не в Александре дело. Одного подлеца заменит другой. Но сколько хороших людей погибнет из-за подлеца Александра? А разве мы так богаты, чтобы тратить на мерзавцев свои лучшие силы?
— Ты что, мне лекцию читаешь?! — оборвал его Алексеев. — Не выслушал меня до конца и туда же с лекцией!
— А ты что хотел сказать?
— Хотел тебе сказать, что убийство это бесполезно, не нужно, ошибочно и принесет прямой вред социальной революции. Царь-то в народе еще помазанник божий, его трогать не надо было. Надо сначала убедить народ, что царь-то подлец, что не божий он помазанник, а главный палач для трудового люда, вот тогда сам народ с ним расправился бы… А ты мне про хороших людей….
И, видимо обиженный, повернулся и отошел упрямым, гулким шагом.
Петр Алексеев принадлежал к числу тех революционных народников, которые призывали народ к социальной революции. В отличие от большинства своих товарищей по борьбе Алексеев расширил понятие «народ», включив в него, а подчас и ставя на первое место, рабочий класс. Террористы же, правильно считал Петр Алексеев, не расширяют, а суживают революционное предполье, замыкаются в рамках небольшой группки.
Петр Алексеев не понимал тогда, что какая-то часть народников, разочаровавшись в прежних методах борьбы или, вернее, убедившись, что нельзя поднять крестьянство на социальную революцию, отбросила половину лозунга «Все через народ», удовлетворившись более расплывчатой, зато более емкой частью: «Все для народа» — через борьбу одиночек, сплоченных железной дисциплиной.
«Что с Фрузей?»
Фрузе повезло: ее выслали в Архангельскую губернию, в край ее детства, и в провожатые дали ей пожилого жандармского унтера — человека грузного, со скуластым лицом и добрыми глазами. В конторе тюрьмы, прежде чем расписаться «в приеме арестованной», он спросил Фрузю:
— Теплая одежонка имеется? Тулупчик, валенки, платок?
— Валенок нет, — ответила Фрузя немного растерянно: она не ждала от жандарма такой заботы.
— Не приму арестованную, ваше благородие, — ворчливо заявил он смотрителю. — Ей не к теплому морю ехать. У нас тут солнце, а там, ваше благородие, вихрит.
Смотритель попытался окриком обуздать ворчуна, но тот, выслушав начальственную отповедь, спокойно ответил:
— Так точно, ваше благородие, мое дело принять арестованного, а не рассуждать. Я и не рассуждаю, ваше благородие, только арестованную не приму. С ней может беда приключиться, а отвечать-то мне, ваше благородие. И в инструкции сказано без теплой одежонки зимой не возить.
И не принял! Смотрителю пришлось добыть для Фрузи валенки.
Выехали из Петербурга на рассвете. День был серый, холодный, но сквозь туман уже поблескивало солнце. Жандармский унтер, сидевший по левую руку Фрузи, напряженно смотрел вперед, точно в снежном безбрежье привиделась ему какая-то опасность. Сани шли легко, без раскатов и не увязая в твердом насте.
На станциях жандарм первым выскакивал из саней и помогал Фрузе выбраться из соломенного кокона.
— Идите, барышня, в горницу, а я насчет лошадок распоряжусь. Только вы того, не рассупонивайтесь: сейчас, дальше поедем.
…Три недели они добирались до Онеги.
Фрузя вышла из саней. Кругом хмуро, сумрачно. Несколько десятков домиков затерялись в холодном просторе. На Онежской губе дыбятся льды.
Фрузя вошла в избу, и тут ей впервые стало грустно — то ли оттого, что ее измотала трудная дорога, то ли оттого, что завтра сани могут повернуть на восток, и через несколько дней она очутится в Архангельске. Дома!
— Убиваться, барышня, нечего, — ворчливо сказал жандармский унтер, ставя на пол Фрузин чемодан. — Мы тут дня два-три пробудем, пакет насчет дальнейшего пути получить мне надобно. Вот и отдохнете. — Он подошел к Фрузе и как-то по-хорошему добавил: — А вдруг, барышня, вас тут оставят? Городок дрянь, все же лучше, чем на погосте.
Фрузя улыбалась сквозь слезы: ее трогала ласка, что слышалась в его грубоватых словах.
…Жандармский унтер получил пакет в полицейском участке: дальнейший путь не к Архангельску, а на запад — в тундру, к Попову-погосту.
Ехали вдоль Онежской губы. Чахлые кривые деревья росли отдельными небольшими островками. Печальный вид у этих деревьев! Верхушки сухие, без сучьев, и только у основания, почти над самой землей, сучья разрастаются широким зонтом.
Снег все больше чернел; сани шли со скрипом, со скрежетом; лошади еле тянули от погоста к погосту. Днем припекало солнце, ночью вихрило.
Жандарм с каждым днем делался все мрачнее. На станках, где перепрягали лошадей, он беспричинно ругал смотрителей, ямщиков колотил в спину, даже с Фрузей он стал жестче: уже не уговаривал, а приказывал.
Но беда пришла не оттуда, откуда ждал ее жандармский унтер. Фрузя простудилась. Под тулупом ей было жарко, скинув тулуп — мерзла. Тело горело, а во рту было сухо, холодно. Хотелось все время пить.
Жандарм видел, что с Фрузей неладно, но вместо того чтобы дать ей передохнуть на одном из станков, он стал еще пуще погонять.
Недалеко от Попова-погоста Фрузя вдруг выскочила на ходу из саней. Жандарм перехватил ее, опять уложил и велел ямщику свернуть с дороги к одинокой избушке.
Хозяин сидел за чашкой похлебки. При виде жандарма он испугался, руки у него задрожали, ложка запрыгала.
Жандарм огляделся: ни кровати, ни лавки.
Он положил Фрузю на стол. Ее лицо розово блестело. Золотистая прядь прилипла к мокрому лбу.
Глаза были прикрыты, а на веках крохотные капельки. Изо рта била горячая струя.
— Пить… Пить…
Хозяин был колченогий; неуклюже передвигаясь, он вышел из избы и вскоре вернулся с ковшом — в воде плавали льдинки.
— Сгружать? — спросил ямщик, остановившись в дверях.
— Солому неси! Всю солому! — приказал жандарм.
Фрузю не раздели. В тулупе, в головном платке, в валенках, ее уложили в углу на влажную солому.
Сначала Фрузя металась, срывала с себя головной платок, пыталась вскочить на ноги, потом как-то сразу затихла. Лежала, запрокинув назад голову, и жадно ловила воздух широко раскрытым ртом.
— Фершела бы, — тихо подсказал хозяин.
— А есть он тут?
— Не туточка, а в Большом Камне.
— Далеко?
— Верст восемьдесят, почитай, будет.
— Выпряги лошадей и скачи верхом за ним.
— Ой ли, поедет ли? Я ему не указ.
— Скажи, жандарм требует по государственному делу. И чтобы канцелярию прихватил, кажись, протокол придется составить.
Колченогий хозяин выбежал из избы, выпряг лошадей, одну взял в повод, на вторую вскочил и умчался.
Фельдшер приехал к полудню следующего дня, но лечить ему никого не пришлось: Фрузя умерла ночью, умерла тихо, не приходя в сознание.
1 марта 1881 года бомба народовольца Гриневицкого разорвала на куски царя Александра II. Правительство испугалось, растерялось, начало искать связи с революционным подпольем, чтобы договориться о перемирии. Но… вслед за бомбой Гриневицкого не последовали выступления народных масс — революционный прибой конца семидесятых годов заметно убывал, и правительство, осмелев, перешло в наступление.
В мае 1881 года повезли Мышкина и его товарищей в Сибирь. От Мценска до Нижнего — поездом, от Нижнего — в барже.
Железная решетка, поднимавшаяся по сторонам от бортов, придавала барже вид клетки. Арестанты назвали ее «курятником». Название — удачное: баржа, битком набитая арестантами, действительно напоминала собой курятник, в котором везут кур на базар.