Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 148

— Это когда же на отгулы мы полетим?..

Ибрагим медленно водит карандашом по листку из ученической тетрадки.

— Ну, что ты пишешь? — говорит Мишаня. — Бортов-то все равно нет.

— Будут.

— Когда-нибудь будут, в натуре. Эх, баскарма...

— Нет, ты понимаешь, Миша, я ей говорю: «Поеду на три года. Надо же посмотреть, что такое — Ямал». Говорят, по-ненецки — это «край земли»?

— Вроде того.

— Вот. «Ты пока учись, говорю, — она у меня на педагога учится. Институт заканчивай. Ну, не через три года, так через пять приеду».

Толян берет у Калязина томик Бодсворта, запихивает книжку за пазуху и неожиданно предлагает мне:

— Хочешь, за рапанами сходим? Это за мыском, километров шесть от аэропорта.

До цепочки маленьких озер, отделяющих взлетную полосу от тундры, мы идем молча — дыхания едва хватает на то, чтобы переставлять ноги. На границе песчаной полосы, у клетчатого флажка, нас встречает лохматый пес.

— Здорово, Норд!

Норд отвечает сдержанно, но вполне дружелюбно. Толян заскакивает на секунду в балок, возвращается с двустволкой, и мы идем дальше, к морю. Норд увязывается за нами. Через десять минут мы шагаем по песку, укатанному прибоем, он светлеет, когда на него наступаешь, и вновь теряет свет, когда нога отрывается от него, — идти легко, и это странное ощущение, когда идти легко. Норд с самозабвенным восторгом гоняет куличков, и тем нравится эта игра: они летят перед самым носом бешено мчащегося пса, а в то мгновенье, когда ему начинает казаться, что стоит вложить в последний прыжок чуть больше усилий, и пасть сомкнется, сдавливая теплый комок добычи, кулички резко взмывают вверх, и Норд заливается обескураженным лаем.

Недавно был шторм, на берегу чуть присыпанные песком, вымытые добела доски и утратившие форму бутылки, новенькая покрышка для «Жигулей», разбитый ящик из-под болгарских помидоров и слипшийся комок плотной бумаги. Быть может, еще вчера этот бесформенный комок был журналом и чьи-то руки держали его и чьи-то глаза скользили по строчкам... Впереди, за небольшим заливчиком, в который впадает безымянная речушка, Какая-то Яха, торчит ярко-зеленый бугорок, похожий на пучок водорослей. Толян подходит первым, носком сапога отгребает песок.

— Гляди, платье!





Я наклоняюсь и вижу, что подол схвачен узлом, вижу измочаленный, выцветший конец веревки.

— Это судовая буфетчица, — говорю, — решила платьице постирать ходом. Мы так робу стирали на траулере. Робу на шкимарь — и за борт.

— Где стирали?

— В Норвежском море. В шестьдесят третьем году. Я тогда в сельдяную экспедицию ходил, матросом на среднем рыболовном траулере.

«Где-то бедствие терпит друг. Улыбается где-то враг. Крутят волны корабль, как спасательный круг. Норвежское море, февраль. Среди нас кого только нет. Работяга и просто враль. И небритый пацан. И отпетый атлет. Норвежское море, февраль...» Кажется, то была первая попытка лучше понять чужое ремесло. Ну, и наломал же тогда я дров! Почему-то решил — уж не от большого ума, конечно, — что моим соплавателям вовсе ни к чему знать, что я работал в газете до рейса и собираюсь работать в газете после рейса. Я сочинил вполне правдоподобную версию: дескать, так и так, недавно женился, будет ребенок, на обзаведение нужны деньги, вот и подался в моря. Это было не так уж далеко от истины, слушали меня сочувственно, давали всяческие житейские советы, но я не подозревал тогда, что они прекрасно знали, кто я и откуда, и лишь снисходительно подыгрывали мне. Ну, а потом, когда все открылось, — как они меня изводили! И поделом, урок этот я навсегда запомнил...

В том рейсе, в Норвежском море, на траулере, я впервые понял, как общее дело соединяет разных людей, но понял это буквально: мы были связаны в своих действиях одним концом пеньковой подборы. Бессмысленность движения, ошибка, просто неточность небыли автономны, они лишали смысла или делали ошибочным движение всего экипажа. Но тогда я не думал о том, что мы были связаны не только друг с другом. Мы были связаны с теми, кто оставался на берегу, кто знал нас и кто не подозревал о нашем существовании, кто ждал нас и кто не сумел дождаться...

— В шестьдесят третьем? Мы как раз с Валерой впервые на Ямал прилетели... В Яр-Сале. У меня, помню, день рождения был. Ну да, шестнадцать. Зимой нас на трактора посадили, трубы таскать. Ветер озеро укатал — берегов будто и не было. Идем мы след в след, а лед только хрясь — и все. Дыра дымится. Я третьим шел — даже подбежать не успел. А Валера нырять собирался, унты уже сбросил. Еле его оттащили... Садись! — внезапно кричит Толян и опускается на корточки, выставив вперед ствол ружья.

Я слышу: «кли-кли-кла-кли-кли-кла!» Потом над головами возникает клин, и вот уже гуси так близко, что мне кажется, будто щеки щекочет ветерок, поднятый их крыльями. «Бах! Бах!» Клин с достоинством пролетает над нами, не меняя ни интервалов, ни направления, шорох крыльев удаляется, и потом долго слышно: «кли-кли-кла-кли-кли-кла!»

На выстрелы прибегает Норд, смотрит на нас со снисходительной вежливостью.

— Ниже надо было брать, — бормочет Толян. — А вообще...

Год назад я застрял вместе с другом с лагере изыскательской партии, на ручье Дипкун, где-то в двухстах километрах от Тынды. Погоды не было десять дней, и десять дней не было вертолета. От нечего делать однажды мы отправились на охоту — он с дробовиком, а я с мелкашкой. Вскоре мы потеряли друг друга, и уже я решил возвращаться, когда впереди взлетели две птицы. Они были против солнца и казались большими и яркими. Одна из них села на ветку метрах в тридцати, я увидел в прорези прицела какое-то смутное пятно и выстрелил. Птица камнем упала вниз, и стук, с каким она ударилась о землю, был звуком мертвым. Я подошел. На хвое лежал маленький серый комочек с оранжевыми крыльями и окровавленной головой, а вторая птица летала где-то рядом и кричала так, что хотелось зарыться в эту хвою, в этот мох, в эти опавшие листья. Я закрыл серый комочек ветками и пошел в лагерь, волоча мелкашку, как палку...

Норд снова бросается в погоню за куличками. Толян наклоняется, чтобы переломить ружье, и серая книжка выскальзывает из-за пазухи, падает на песок. Толян поднимает ее, прячет в глубокий карман ватника.

— Слушай, — говорит Толян. — Тут вот какая история была... В общем, приехала на практику одна геологиня. Из... Ну, из Средней Азии, в общем. Взяли ее в бригаду лаборанткой, за раствором следить. На вид она так... Трудно сказать. Ну, а мужики — знаешь, как это бывает? — и так к ней, и эдак. Генка — ты его не видел, он сейчас на тринадцатом, — вот он особенно старался. Ну и, конечно, Мишаня. Да и остальные тоже... А она — нет. Она к другому мужику тянулась. Тоже не бог весть что — но что-то она в нем нашла. А он ей: «Ну, зачем ты это? Я человек несвободный». Ну да, он женат был. А она молчит. Молчит-молчит — и только смотрит. Глаза у нее красивые. Потом ее на другой номер перевели. И после он каждый день или каждую ночь — как по вахте выходило — к ней топал. Семь километров триста метров туда, семь километров триста метров обратно. А уже зима была, темно — что днем, что ночью... Ну, а потом... В общем, потом она уехала. Надо ей было уезжать. Снова лето пришло. Тот парень в отпуск собрался. И что делать — ну, не знает, и все. Тянет его в эту самую Среднюю Азию, а он берет билет на Украину. Там родственники: его родственники, его жены родственники. Несколько дней погуляли. Потом он жене говорит: «Ты тут еще побудь, а я в Минск слетаю, к дядьке. Давно дядьку не видел». А та говорит: «Ладно, тогда я в Тюмень полечу». Взяли билеты: жена на Тюмень, а он… он — на Ташкент. И тут что получается: оказывается, они в один день улетают! В один час! Объявляют регистрацию на Тюмень. Она становится в очередь. Объявляют регистрацию на Ташкент. Он становится в очередь. Очереди рядом — стойки пятая и шестая. Да-а... Очередь движется, я смотрю на нее, а она на меня смотрит. И молчим оба. Она на меня смотрит, а я на нее смотрю...