Страница 141 из 148
Долго ли, коротко, но я вышел к вокзалу. Унылое одноэтажное строение из белого кирпича было обращено к пустым, заметенным рельсам глухой стеной, где прорезаны лишь две щели с буквами «М» и «Ж», а к станционной площадке были повернуты трафареты «касса», «зал ожидания» и «посторонним вход воспрещен». Рельсы уходят в смутную даль, совсем теряются в снегу, в метели, сквозь которую мерцает красный запретительный сигнал светофора, а правее вокзала чуть видна в белесой пелене блеклая грива — должно быть, та, где несколько лет назад искал я могилу Степана Повха, нашел ее на самом краю узкого неухоженного кладбища, — и с того края открылась суета бульдозеров и самосвалов вокруг строящегося вокзала: тогда эта стройка казалась обещанием новой, качественно иной жизни. Вот она и пришла, не прошла мимо, мы в ней, с нею, я все по-прежнему зависит от нас. От нас. Если не все получилось так, как нам хотелось, то это произошло не только потому, что навязали нам неумные решения, — нет, потому, что сами мы оказались недостаточно умелы, недостаточно тверды. Юрий Карякин опубликовал недавно блистательное эссе — «Не опоздать!..». Наш мир. Наша надежда. Наш долг. «Что такое объективность законов вообще? Это не только независимость их от человека, это еще — в зависимость человека от них.» Кто из мальчишек не мечтал в детстве: вот если бы вмешаться в какую-нибудь старинную знаменитую битву (скажем, в Куликовскую или Бородинскую) на танке, на самолете? Я бы... В самой этой благородной патриотической мечте была, однако, смешная нечестность. Однажды, уже недавно, раздумывая полушутя над детским вопросом — в какое время, до или после данного тебе, ты хотел бы жить (просто жить, без всяких привилегий), будь твоя воля выбирать, — я вдруг резко ощутил уже не смешную, а серьезную нечестность самого этого вопроса: ведь время — тоже родина, и здесь не может быть никакого выбора. Оказывается, есть не только та родина — земля, где мы родились, но и время, когда мы родились, когда живем, время, которое и даровано нам как жизнь. наше время живое — тоже есть маша общая родима, которую тоже нельзя предать, которую надо спасать и спасти, чтобы она навсегда — и после нас — оставалась живой и плодоносной...» Автобус, дремавший перед вокзалом, вдруг встрепенулся, задрожал в нетерпении и рванул в путь — открыв понуренную на краю дороги одинокую березу.
И опять я увидел согнутый ствол одинокого дерева, но теперь оно клонилось не от снега, а от горячего ветра, — стоял июнь, начало лета: через три месяца я вновь вернулся в Нижневартовск.
Был то ли субботник, то ли воскресник — чистили канавы, красили изгороди, сажали тоненькие прутики деревьев, укрепляли берега реки, над набережной начали подниматься корпуса бело-голубых московских домов, — и все же город, как в феврале, так и в июне продолжал жить ожиданием: тогда ждали съезда — как он решит, теперь сессию — как она утвердит; здесь по-прежнему не уставали латать соцкультбытовский кафтан да еще норовя при случае пристрочить лоскуток от него на какую-нибудь производственную прореху. Поскольку «мир тесен» — это не только расхожая формула, но и житейское свойство северных перекрестков, то нет ничего удивительного в том, что однажды в мой гостиничный номер вошел Коля Филимонов — тот самый газетчик из «Тюменской правды», чьи статьи о проблемах Нягани и Красноленинского свода я усердно штудировал перед зимней поездкой. Я как раз собирался уходить, чтобы навестить Богенчука, его наконец-то выписали из больницы, однако расхожая формула продолжала действовать — оказалось, что именно у Богенчука в «Ленинском знамени» Коля Филимонов проходил свою первую журналистскую практику; в гости мы отправились вместе.
Богенчук, хотя и сменил больничную койку на домашнюю, был по-прежнему на бюллетене, однако от своего вынужденного безделья несколько ошалел и потому рвался проводить вместе с ГАИ какой-то рейд, а еще собирался договориться с генеральным директором объединения, чтобы ему дали радиофицированный УАЗик:
— Возьму с собой фоторепортера — и двинем по бригадам. Материал прямо по рации и передам!
— А снимки? Тоже по рации?
— С нарочным отправим! Или еще куда закатимся. А? — Он посмотрел ни Анну-Нурию. Лицо ее было по-восточному непроницаемо, и Федор засмеялся: — Ладно. Мы ненадолго. И куда-нибудь поближе.
— Не дальше Охи-на-Сахалине, — сказал я.
— Точно. Знаешь, кстати, что новый наш генерал из Охи?
— А зам его, по геологии, — вставил Филимонов, — из Томска. Я был у него сегодня. Знающий специалист. За четыре месяца все тут успел раскрутить!
— Что? — спросил я.
— Он организовал и провел нечто вроде инвентаризации фонда скважин — в каком они состоянии, что от них можно ждать и что нужно для них сделать...
— Что-то я не понял, мужики, — сказал я. — Выходит, когда полтора года назад начался этот аврал, эта истерика с ремонтом скважин, вся работа велась, по сути дела, вслепую?
— А то, — сказал Богенчук.
— Ну, вы даете. Этого я даже предположить не мог.
— Когда Мальцев свернул шею специализированным управлениям по ремонту, — сказал Богенчук, — какая-либо достоверная информация о режиме скважин просто перестала существовать. Потом ахнули: фонд простаивает! вот в чем дело! надо принять меры! срочно! в пожарном порядке!
— Меры, принимаемые в пожарном порядке, — пробормотал я, — чаще всего и приводят к пожару... Уж простите за каламбур.
— Да уж пожалуйста, — великодушно сказал Богенчук. И спросил: — Так ты виделся в Москве с Андросенко?
— Ага. И с художником договорился. Про клише. Только оно ему не понадобилось...
В начале апреля Володя Андросенко прилетел в Москву, по делам своей новой газеты. И через неделю был утвержден собкором солидного столичного издания в дальний район страны. О том мы и посудачили — территория, которую теперь Андросенке «предстояло освещать», была куда как поболее площади Восточной и Западной Европы, взятых вместе.
— Правильно он сделал, что пошел собкором, — сказал Богенчук. — Здесь бы ему припомнили. Нашли бы способ припомнить.
Не исключено, подумал я. Только дело, какое выбрал сейчас Андросенко, не из легких, да и профессия, в сущности, другая: редактор газеты — это одно, вольный корреспондент — совсем иное. Трудно ему придется. Но тут уж — как можешь, так и сможешь.
— Ты у Альтшулера был? — спросил Богенчук.
— На завтра договорились.
— Вроде отстал от него горком с этой пшеклентной дачей... Замом по науке его утвердили.
— Ну, а дача-то хоть у него была?
— Нет.
— Я помню, Федор Николаевич, — сказал Филимонов, — как вы мне первое задание давали.
— А я что-то подзабыл.
— Между прочим, газета ваша понемногу выправляется, — сказал я. — Медленно, как трава, отравленная химикатами. Но — выправляется. Видать, и на нового редактора ситуация с Андросенко давила. И не только с Андросенко. Но теперь... Недавно я заметку про водные дела прочитал. Очень толково пишет какой-то Неруш.
— Не какой-то, а какая-то, — поправил Богенчук. — И не какая-то, а Наташа.
— Ну, извини.
— Да чего там — пожалуйста.
— И у нас в газете перемены, — сказал Филимонов. — Строже стала газета, критичнее.
— И сильно умнее, — добавил я. — Не знаешь ли ты, Коля, что за умник сочинил у вас произведение под названием «Вахта летит в Заполярье»? Он еще предлагает там доставлять людей с Мыса Каменного не только вертолетами, но и катерами. «Это же рядом, всего-то через губу!» Тьфу! Посидел бы он денек-другой на Мысу Каменном. А точнее говоря, — постоял бы...
— Не знаю, — сказал Филимонов. — Наверное, внештатник.
— Штатник-внештатник... Какая разница? Сколько можно играть в эти летающие игры? Скоро живого места во всей Западной Сибири не останется!
— Две недели назад Витальку Попова убили, — сказал Богенчук. — В аэропорту работал, авиатехником. Пьяный вахтовик ножом пырнул...
— Я не о том, Федя. Разные среди летающих люди. И прок от них Северу немалый. Сиюминутный прок. Но система — система эта летающая! — она не только бесплодна, она разрушительна.