Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 58

«Говори дальше…»

«Не скажу! Ничего не скажу!»

Петр свел брови, шевельнул плечом и тут же, невесть откуда, ворвались двое меднорожих молодцов в нательных длинных рубахах — тонкий ремешок по поясу, и Одинцов не успел перекреститься, хотя очень хотел, не успел ахнуть. Ему заломили руки и повлекли по каменным стертым ступеням, полукружьями уходящим вниз, — от одного из молодцов в меру молодо попахивало сивухой. Сзади грузно топал Ромодановский; не успел профессор опомниться, как очутился в обширном подвале с затейливыми сводами, — подвал был глух, без единого окошечка, и тотчас сердце у него оборвалось и покатилось. Вероятно, это и была последняя минута перед смертью, и он бессильно обвис в руках своих безжалостных влачителей, — его опустили на грязный, затоптанный пол на колени, и один из палачей сорвал с него сорочку, ту самую, что недавно привез из Италии профессору один из самых его талантливых учеников. Оглянувшись на князя-кесаря, оба заплечных дел молодца отошли к стене, одинаково крестом сложили руки у себя на груди и застыли в ожидании.

«Пустая твоя затея, Петр Алексеевич, — недовольно сказал Ромодановский. — Хлипкий народ пошел… видишь… Что зря время-то точить? Отрубить ему голову, и все дела!»

Раздвинув душные полы шубы, князь-кесарь с кряхтеньем опустился на скамеечку, услужливо пододвинутую ему одним из писцов, а Петр затянул себе в рот прокуренный кончик уса и пожевал.

«Эка пес… притворяется, небось…»

«Нет, Петр Алексеевич, — слаб, стар…»

«Стар да зол. Смрад от него зловонный и непотребный для нашего дела, — решил Петр. — На дыбу!»

«Да он, может, без уязвления отверзнет поганые уста свои», — предположил князь-кесарь, с неудовольствием принюхиваясь к каменной подвальной сырости, — поворчав о мозживших костях, о дурной погоде (и она стала несносной в первопрестольной!), он приказал затопить камелек; подьячий тотчас и ринулся исполнять приказание, а Петр недовольно выкатил круглый глаз, покосился.

«Медлителен ты стал, дядя, кровь тебя не греет, — посетовал он. — Россия не ждет, ее предначертания весьма велики, дядя! Кости! Сырость! — фыркнул он. — Эй! — возвысил он голос, и перед ним тотчас появился денщик с двумя чарками огненной перцовой водки на круглом серебряном подносе. — Выпей, дядя, — хмуро кивнул Петр, сам одним махом опрокинул чарку, крякнул, вытер усы. — Ну, что там?»

«Глядит!» — весело отозвался один из молодцов у стены.

«А-а, глядит! — обрадовался Петр. — Волоки сюда… так… допросить со всем стережением — кто, откуда, как», — приказал он и, усевшись на низкую, тяжелую скамью у стены, чуть в тень, нетерпеливо вытянул длинные, как у цапли, ноги и, достав трубку, выражая предельное, жадное любопытство, приготовился внимательно слушать. Ромодановский, по-прежнему с недовольным лицом, дал знак, и к профессору тотчас приступил, словно явился из смутной тьмы одного из углов подвала, широкоскулый, с горячими и косыми монгольскими глазами, — он сразу как-то даже любовно и заинтересованно ощупал взглядом все нелепое от нездоровой сидячей жизни тело известного ученого, и у того мерзкой гусиной изморозью свело кожу на спине и по всему подбрюшью. Невыносимая азиатская рожа в дополнение ко всему по-заговорщически, как своему, подмигнула, сверкнув белыми зубами.

«Говори, кто таков, откуда, из какого сословия» — приказал азиатец, а старый дьяк, согнувшись еще больше, приготовился писать. Скорехонько вышмыгнул перо из-за уха, тщательно вытер его, деловито потыкав себе в лохматый затылок, и нацелился на чернильницу, — в его лице тоже проступило что-то хищное, птичье, — узнику показалось унизительным разговаривать лежа, и он, тихонько подобрав ноги, сел.

«Доктор исторических наук, профессор Вадим Анатольевич Одинцов, — довольно бойко начал отвечать он. — По социальному происхождению — служащий. Лауреат Государственной премии, академик…»

«Родился, родился где?» — с кривой усмешкой перебил его азиатец, почему-то опять по-свойски подмигивая.

«Здесь, в Москве, на Селезневке, — упрямо мотнул головой Одинцов, окончательно приходя в себя. — Где же мне еще родиться?»

«Молчи, не тщеславь, — оборвал его Ромодановский, повеселевший после внушительной чарки царской перцовки. — Где и когда вступил ты, вор, в сговор с погубителями государства Русского? Ответствуй!»

«Такого не было… гнусный навет. Не так меня понял государь, — каменея сердцем, ответил профессор. — Я…»

«Как не было? — загудел из своего угла Петр. — А твои мерзкие словеса про погибель народа русского?»

«Ты не так меня понял, государь, — начиная терять над собою контроль, повысил голос Одинцов. — История сложилась так, что…»

«Стой! Что за история? Говори» — приказал Петр.

«История как наука, государь, предполагает…»

«Ты мне это брось! — вознегодовал Петр. — Геродоты нам и без твоих подсказок ведомы. Ты ответствуй, что ты и твои застольники замыслили в погубление народу и государству Русскому?»

«Государь! Да все ведь не так, как тебе представляется, я ведь только констатировал факт, записал в книги то, что случилось задолго до меня и помимо меня. Ни я, ни кто иной, даже ты, государь Петр Великий, ничего в истории изменить не волен. История это то, что уже свершилось».

«Врешь! — сказал Петр почти спокойно, лишь сверкая глазами. — Ты себя со мной не моги равнять, я и после смерти — Петр, и делаю историю!»

«Истинно так, государь, и однако…»

«Что там еще врешь?»

«Почему ты со мной так плохо говоришь? — окончательно возмутился Одинцов. — Я тебе повторяю, я — доктор, профессор, лауреат, академик, у меня — кафедра, институт, у меня сам товарищ Суслов Михаил Андреевич постоянно консультировался, и никогда… Впрочем, ладно, государь, хотел что-то сказать, теперь же хоть убей, не скажу», — злонамеренно обрадовался профессор, а также и академик, и неожиданно совсем по-детски состроил князю-кесарю оскорбительную рожу. Тот озадаченно пошевелил бровями и посмотрел на Петра.

«Скажешь, скажешь! — сдерживая голос, пообещал Петр. — На дыбу, — кнутов! Скажешь, вспомнишь все до тринадцатого колена…»

В гулком подвале не стих еще хрипловатый голос Петра, как Одинцов уже был вздернут, бледные, интеллигентски дряблые его руки с противно обвисшими старческими мускулами податливо вывернулись, затрещали в суставах, отчаянно хрустнули в плечах, и в тот же миг жгучий, почти стонущий удар кнута косо ожег ему спину, казалось, проник до сердца, отдался в мозгу и, теряя сознание, он увидел мерзопакостную, сладострастную рожу азиатца, с косым ярко сияющим глазом. И тут же рухнул второй удар, еще безжалостнее и нестерпимее; профессор и академик хотел протестовать, не успел, потому что последовал еще удар, и еще, еще; Одинцов трагически прошептал: «Деспот!» и закатил глаза. Очнулся он от невероятно гадливого ощущения, что на нем плотной коркой шевелятся живые, холодные мыши, с мокрыми проворными лапками, — он стал сгребать их с себя, закричал и открыл глаза.

Он вновь лежал на полу подвала, и азиатец лил ему на голову воду из медного кувшина. Он жалобно фыркнул, сел. Князь Ромодановский, наскучив происходящим, тихонько дремал, сам Петр с хрипотцой посасывал свою трубочку и ждал, и когда профессор, помогая себе дрожащими, хлипкими руками, сел, все сразу оживились; князь-кесарь приоткрыл один глаз, Петр потопал ногой и подался вперед.

«Ну, теперь скажешь?» — спросил он с некоторым любопытством.

«Теперь совсем ничего не скажу, государь, — дерзко ответил Одинцов. — Твой гений, государь, не избавил тебя от постыдных замашек деспота и палача…»

«Молчи, молчи! — почему-то весело прикрикнул Петр. — Ты своим судом судить меня не моги, не волен. Я паче всего другого — царь, от того и все остальные розмыслы! Надо мной един суд — судьба России».

«Какая непозволительная демагогия!»

«Что? Опять поганая ересь? Будешь говорить?»

«Не буду! — решительно отрезал Одинцов. — Расшумелся-то… Сказано, не буду — значит, не буду».

«На крюк его, — ну-у!» — приказал Петр, и узник увидел, как азиатец, подмигивая всей своей рожей, растянув рот до ушей, приближается к нему по-кошачьи неслышно с непонятным предметом в руках. Профессор опасливо присмотрелся, — азиатец держал перед собою большой железный крюк с острым, хищно загнутым концом, — смертная тоска облила душу Одинцова. Все равно ничего больше не скажу, подумал он. Лучше десять раз умру, а потешать его невежество не стану, пусть он хоть трижды великий царь, вот не скажу ничего — и все, пусть хоть лопнет со своими сатрапами.