Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 92

Из бесконечного черного туннеля, перед тем как всему окончательно погаснуть, вышла сутулая знакомая фигура в больших очках, остановилась над ним, наклонилась.

Близился поздний ноябрьский рассвет.

6

Близился рассвет, пронизывающе посвистывал в голых деревьях ветер. Генерал Казьмин, закончив заполнять дежурный журнал, подошел к окну; как и вчера, и неделю тому назад, и месяц, все было знакомо, привычно и прочно. Так же будет и завтра, и еще через день.

Он усмехнулся этой нелепой своей мысли, но лицо у него осталось неподвижным и бесстрастным, и это тоже ему не понравилось, — даже наедине с самим собою он не мог позволить себе открытой улыбки — он давно уже превратился в глухой черный ящик с непроницаемыми поверхностями: ни внутрь, ни изнутри не проникнет ни звука, ни отблеска света. А зачем? И от простой открытой жизни отделен глухой стеной, каждое слово, каждое движение заранее выверены и несколько раз просчитаны, а ведь настанет момент, и придется отступить в сторону и задуматься всерьез. И что тогда? Что вспомнишь? Вот это постоянное напряжение, не покидающее и во сне? А ведь другой хозяин уже на пороге, нетерпеливо постукивает в дверь, уже и слегка запыхавшееся дыхание слышишь — торопится, боится не успеть. И правильно торопится, желающих, несмотря на почтенный возраст, непочатый край, и никого из молодых, смелых и профессионально подготовленных, да старички и не пропустят никого, старость эгоистична до патологии, в старости человеку кажется, что он чего то главного в жизни недобрал, и он изо всех своих слабеющих сил старается это восполнить. Вполне вероятно, что это сильнее других касается людей, раз и навсегда отравленных вкусом неограниченной власти. Сколько смешного, порочного и нелепого намешано в человеке, сколько в нем, даже самом умном и добром, как тот же Леонид Ильич, всего понемногу. И оказывается, самое тяжкое и непростительное зло заключено в беззубой старческой доброте, только лишь бы уберечь себя от излишнего беспокойства. И лучше об этом не думать, кажется, и Баченков явился, пора сдавать смену, и домой. Домой, домой, нельзя так распускаться, непозволительная роскошь…

Казьмин с приветливой и дружеской улыбкой оторвался от окна, когда вошел его сменщик — подтянутый, выбритый, готовый подхватить служебную эстафету и целые сутки нести ее дальше в некую туманную бесконечность. Никаких особых новостей не было ни у того, ни у другого, обычный и четкий ритуал сдачи дежурства был давно отработан до мелочей, лишь в самую последнюю минуту Баченков неожиданно попросил:

— Слушай, Стас, задержись, пожалуйста, на минутку, а? Очень прошу тебя, пойдем разбудим вместе, потом и поедешь себе…

— Ты что, сон плохой видел? — улыбнулся Казьмин. — Все в полном порядке, сам из Завидово вчера пригнал… ночью немного покурили, Виктория Петровна ушла наверх в одиннадцать, так что…

— Ну пойдем, Стас, дед сразу просветлеет, ты же знаешь, он к тебе привязан…

Казьмин, стараясь припомнить, какие шероховатости, вызвавшие недовольство хозяина, случились на предыдущем дежурстве Баченкова, кивнул, — впрочем, решил он, сейчас и думать об этом не стоило, и сам Леонид Ильич давно уже не помнил регламента следующего дня и сердился только из за мелочей, из за малейшей путаницы со временем, и скорее всего здесь какая нибудь бытовая мелочь, вызвавшая легкое недовольство со стороны Виктории Петровны, — такое уже случалось, правда, очень редко, и раньше.

Они вошли в дом — хозяйка, тихая и грузная, одиноко завтракала внизу, и Казьмин с какой то ласковой доброжелательностью кивнул ей и сразу успокоился, — в этом уютном, с давно установившимся консервативно патриархальным бытом доме и они являлись частью большого брежневского клана, хотели они того или нет, и на них распространялось не только верховное покровительство, атмосфера лести и заискивания со стороны других государственных служб и структур, множества часто незнакомых людей, впряженных в череду нескончаемых дел, денно и нощно ткущих полотно государственной жизни… И все это было понятно и закономерно, и для умного человека не представлялось чем то особенным. Но на них также распространялось и особое мнение народа о верховной власти, и подчас как о ее холуях, исполнителях грязных и неправедных дел, — подобные настроения всегда присущи большинству простого народа, и это тоже не должно было волновать умного человека. Государство есть государство, во главе его должен был кто то стоять, а следовательно, должна была быть и охрана, и обслуживание власти. Жизнь многомерна. На какую то долю секунды Казьмину захотелось подойти к одинокой, уставшей от долгой жизни, страдающей от собственных детей, уже ко многому равнодушной женщине, сказать ей что нибудь теплое и доброе, но это было бы нарушением давно установившихся норм и правил. Рядом с главой государства или в его семье здесь всегда ощущалось присутствие некоей третьей силы, невидимой, неуловимой и все равно всемогущей, она стояла у каждого за спиной, у ребенка и старика, у самого хозяина и у обслуживающей официантки, с почтительным волнением подающей ему завтрак или ужин, у садовника и начальника личной охраны, и сейчас Казьмин особенно сильно ощутил давящее присутствие этой безымянной третьей силы. Здесь нельзя было сделать ни одного лишнего шага в сторону — даже случайное движение тотчас будет замечено, зафиксировано и занесено в некое хранилище для дальнейшего анализа, но Казьмин даже наедине с собой не разрешал себе думать об этом, хотя давно уже определил центр этой третьей силы, ожидавшей только своего часа, чтобы немедленно выйти на поверхность и во всеуслышание заявить о своем давно выстраданном, а потому и безоговорочном праве.

Оторвавшись от чашки с чаем, Виктория Петровна сказала:

— Будите, будите его, Стас, вон уже девять, завтракать пора…

— Ничего, пусть немного отдохнет…

— Все эта охота дурацкая, — проворчала хозяйка. — Все думает, что молоденький, а годы то не переспоришь.

Она еще что то, совсем по домашнему, и больше для самой себя, совсем по старушечьи пробормотала, а Казьмин со сменщиком, поднявшись наверх, вошли в спальню — шторы были задернуты, и в сером полумраке вырисовывалась широкая кровать. Неслышно ступая, Баченков стал с шумом раздергивать шторы, а Казьмин, подойдя к хозяину, лежавшему на спине, слегка встряхнул его за плечо.

— Леонид Ильич, вставайте… Пора. Слышите, Леонид Ильич…

В следующее мгновение он, внутренне вздрогнув, замер, холодный ветерок дохнул ему в лицо; тяжелая, крупная голова Брежнева, скользнув по подушке, свалилась вбок, — глаза были все так же закрыты, и теперь лишь во всем лице, с еще крупнее проступившими сильными дугами бровей, большими губами и носом, в складках испещренных частой щетиной щек проступило нечто потустороннее — между живым и мертвым отчетливо и сквозяще проступила черта, окончательно разъединившая всего минуту назад близких, понятных и нужных друг другу людей. И еще у Казьмина опять появилось неприятное ощущение присутствия третьего, совершенно постороннего и в то же время необходимого, и этот третий был совсем не Володя Баченков, еще неловко путавшийся со шторами…

Время сместилось бесповоротно, из мрака грядущего вышагнул некто, давно в нем таившийся, и теперь стоял рядом, и насмешливая улыбка играла у него на губах. И как бы протестуя и не соглашаясь, Казьмин тряхнул безмолвного хозяина за плечо — большое тело Брежнева беспорядочно зашевелилось и задрожало под покровом одеяла, и это опять было не движение живого организма, а просто некое колебание и перемещение безучастного ко всему вещества, — Казьмину почему то вспомнилось, как пересыпается с места на место потревоженный ветром сухой песок, как бежит его текучая струйка и замирает на другом месте неподвижным прохладным холмиком.

— Володя, — негромко окликнул Казьмин. — Леонид Ильич, кажется, приказал долго жить…

— Что? — переспросил Баченков и тут же оказался рядом. — Ты… не расслышал, прости… Что?