Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 40

Мышкина и его напарника Хрущева вынесли из тюрьмы в кроватях. Кровати эти были деревянные, собственной конструкции, с длинными ящиками для белья. Несли их в мастерскую якобы для ремонта.

Оставленные в мастерской Мышкин и Хрущев ночью тихонько выбрались через потолок (лаз в нем сделали заранее) и осторожно спустились на землю. Часовой, разгуливавший около тюремной стены, их не заметил. Беглецы благополучно добрались до Шилки. В Куларках они решили купить лодку. «Кто такие, откуда, куда?» — стал допрашивать их поселковый атаман. «Безработные, на прииска двигаемся». Атаман потребовал паспорта. «Значит, Миронов и Казаков?» — спросил он. — «Так точно, ваше благородие», — смиренно ответили беглецы.

Атаман вернул паспорта, разрешил купить лодку. Мышкин и Хрущев спустились на ней до Благовещенска и двинулись во Владивосток.

Через несколько дней после их побега тюрьму посетили начальник главного тюремного управления Галкин-Врасский и губернатор Забайкальской области Ильяшевич. Ильяшевич был не только деспотом, но и редкостным казнокрадом. Он забирал себе все, что только можно было забрать силой и хитростью. С женой он частенько наезжал к бурятам и получал от них серебро, лошадей и овец в виде «подарков», играя на их традиционном гостеприимстве.

Одно время в Карийских тюрьмах началась повальная цинга. Вспышка была очень серьезной, даже на редкость жестокий доктор Сергиевский потребовал заменить солонину свежим мясом. Однако вместо затребованного им свежего мяса в Кару снова пришло две тысячи пудов соленого, причем полугнилого. Доктор отказался принимать его. А через несколько часов губернатор по телеграфу объявил ему выговор и приказал мясо принять. Оказывается, губернатор был одним из поставщиков: для этого он и вымогал у бурят окот!..

Убедившись в прочности тюрем, «высокий» гость с губернатором и овитой убыл. Побег не обнаружили, и вскоре бежали еще четверо. Но когда через две недели бежала последняя пара, в окне бани внезапно погас- свет. Это означало, что беглецы «засыпались». Потом уже выяснилось, что когда они спускались с крыши мастерской, один из них сорвался. Шум услышал часовой и открыл пальбу. По тревоге были подняты солдаты и казаки, они оцепили район, и беглецов схватили.

В тюрьме, услышав тревогу, стали спешно рубить манекены и жечь их в печах. Нагрянувшее начальство перевернуло все вверх дном, но так и не могло понять, как был устроен побег. Немедленно на Кару вернулись главный тюремный надсмотрщик и губернатор со всей своей овитой. Начались поиски остальных шести беглецов. О них по телеграфу сообщили во все портовые города. В села и поселки выслали фотографии. Начальство не поскупилось: за поимку беглецов было обещано двести рублей.

Четверку, бежавшую после Мышкина и Хрущева, обнаружили быстро. А через несколько дней задержали во Владивостоке и Мышкина с товарищем. Когда атаман в Куларках получил их фотографии, он вспомнил фамилии, которыми они назвались, и сообщил властям. Если бы пароход из Владивостока отошел вовремя, им бы удалось уплыть в Японию.

Когда беглецов вернули, губернатор приказал всех до одного заковать в кандалы и побрить головы. Заключенные заявили, что они не уголовники и головы тюремщикам удастся побрить только на их трупах. Угрозы губернатора не помогли: они забаррикадировали коридор, за печью сложили смоченные керосином дрова, а на крыше установили пикет.

Тогда губернатор заявил: «Я уезжаю, порядки остаются старыми». Установилась вроде тишина: почти неделю заключенных никто не трогал. На шестую ночь дежурные, утомленные бесконечным ожиданием, уснули. И в это время в тюрьму ворвались казаки — целый отряд конницы.

Узников заковали в кандалы, разделили на партии и повели в другие тюрьмы, подгоняя штыками. Один из них был прикован к тачке (его и в Петропавловскую крепость переводили потом с этой тачкой). Он быстро устал, и товарищи попросили охрану ненадолго остановиться. Казаки в ответ стали избивать их прикладами, те в свою очередь взялись да камни. Но силы были слишком неравные, и вскоре их, избитых и связанных, чуть не волоком притащили в Усть-Кару, где бросили в секретные камеры.

Через два месяца всех политических вернули в старую тюрьму. Ее переоборудовали коренным образом: общую камеру разгородили на несколько каморок, в которых можно было только сидеть или лежать. Двери новый комендант Халтурин (его специально прислали из Иркутска с двенадцатью жандармами) приказал держать закрытыми день и ночь.

Узникам запретили читать, выходить на прогулки, у них отобрали теплую одежду, стали брить головы. На все протесты комендант отвечал: «Если не научитесь молчать, буду сечь!»

Убедившись, что другого выхода нет, узники объявили голодовку. Ни на второй, ни на третий, ни на пятый день заключенные к еде не притрагивались. Халтурин приказал ежедневно готовить свежую пищу и оставлять на ночь в камерах — вдруг кто-нибудь да соблазнится. Пищу он взвешивал собственноручно, но никто к ней не прикасался.



На восьмой день голодовки Мышкин от имени своих товарищей написал Халтурину заявление, требуя снять ограничения.

Халтурин не согласился.

Заключенные продолжали голодовку. Они лежали в камерах молчаливые, бледные, готовые к смерти. Нигде не было слышно ни разговоров, ни звона кандалов. Перепуганные надзиратели ходили на цыпочках. Смотритель Леонтьев, всегда грубо обращавшийся с заключенными, не выдержал и подал в отставку. Даже Капитан Тяжелый — первый враг узников — неузнаваемо изменился. Когда один голодающий умер и его вынесли в коридор, капитан крикнул проходившим мимо солдатам: «Шапки долой! Отдайте честь мученику!»

На тринадцатый день по тюрьме разнеслась весть, что голодающих будут кормить насильно. Узники решили покончить жизнь самоубийством и приготовились принять яд. Но тут не выдержали нервы у тюремного начальства: Ильяшевич прислал телеграмму, пообещав вернуть политическим все привилегии.

Действительно, им тут же выдали теплую одежду, книги, разрешили прогулки. А через несколько дней Мышкина, Минакова и еще двоих отправили в Петербург. После их отъезда у заключенных снова отобрали книги, теплую одежду и запретили всякое сношение с волей.

Мышкина заточили в Петропавловскую крепость, в Алексеевский равелин, из которого пятерых декабристов уводили на виселицу и где Бестужев изобрел тюремный «телеграф».

Камеры здесь были мрачные и сырые: полы за ночь становились мокрыми, а соль в солонке превращалась в раствор. Матрацы прогнили, стены были покрыты плесенью.

Здесь все было направлено к тому, чтобы похоронить узников заживо. Во всей огромной тюрьме нельзя было услышать ни звука: его не пропускали толстенные стены и двери. Даже надзиратели ходили по коридору, устланному войлоком, бесшумно, на цыпочках.

Приводили узников сюда ночью, ночью выносили трупы и тайно хоронили на кладбище, так, чтобы никто не знал могилы революционера. Не один здесь сошел с ума, не один покончил жизнь самоубийством.

Алексеевский равелин был страшен не только сам по себе. Он страшен был еще и потому, что смотрителем в нем служил Соколов — Ирод, как его называли заключенные. Ни у одного другого тюремщика в России не было такой дурной славы.

В свое время Соколов принимал участие в подавлении польского восстания. За усердие был награжден орденом, переведен в жандармерию и оттуда — в тюрьму, «водворять порядок». Неграмотный, тупой, исполнительный, Соколов любил повторять: «Если прикажут говорить заключенному «ваше сиятельство»— буду говорить: «ваше сиятельство», если прикажут задушить — задушу».

Он собственноручно замыкал и отмыкал двери камер, сам ловил заключенных на перестукивании, не допускал без своего присутствия в камеру даже доктора. Разливали пищу — он следил, чтоб в чашку не попало лишней капли, убирали в камере — смотрел, чтобы уборщик не смог обронить слова. Он сам водил заключенных на прогулки и бдительно за ними следил.

Мышкин был первым, кому удалось обмануть его бдительность. Он писал своим товарищам обугленной спичкой записки на ленточках, вырванных из книжных страниц, а во время прогулки, копая в садике двора землю, прикреплял их к ручке лопаты. Эти записки были большим событием в жизни узников каменного гроба, где заключенные не могли встретиться ни в коридорах, ни на прогулках.