Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 75

— Давай, Мазит, начинай. Твой черед, — сказал Зарип.

Но тот как сидел у входа в балаган, так и остался сидеть там.

— Не тяни резину, старик! — буркнул Венка.

Мазит медленно повернул к нам голову, мелькнул узкими, еле пробивающимися из-под отекших век глазками, сказал неторопливо:

— Я не буду, меня ваше баловство не касается.

— Это почему же! — вспыхнул Зарип.

— У меня свой провиант, колхозный хлеб не ем, — спокойно пояснил Мазит.

И действительно, Мазит за общим столом не питался. У него свои продукты, собственные. Держит он их в дощатом чемоданчике и не в палатке, как все, а у себя под головой, в шалаше.

— Ну что ж, вольному — воля. Единоличник и есть единоличник, — недоброжелательно заметил Василий Иванович. — Тогда спор разрешен. — Он повернулся ко мне, добавил:

— Ехать в деревню придется тебе, молодой человек, ничего не попишешь...

Сафа стремглав побежал на поляну, где паслись стреноженные лошади. Быстро оседлал гнедуху и подвел ее ко мне. Василий Иванович и Миннигуль составили список тех продуктов, какие надо было привезти. Я сунул бумаженцию в карман, приторочил к седлу рюкзак с холщовыми мешками и совсем было уже приготовился сесть на лошадь, но ко мне подступился Венка. Ласково и умоляюще заглянул в глаза:

— Слышь-ка, будь другом, захвати водки немного, а? — сунул мне чуть ли не насильно десятку в руку. — Привези, не на себе же переть, на лошади. Чего стоит, а?

— Ты не слушай его, поезжай, — строго приказал Василий Иванович. — Ему бы только нахлестаться этой заразой. А у нас впереди — река. Сплавлять плоты — не шуточное дело, река — она пьяных не любит. И лес порастеряешь, и сам утопнуть можешь...

— Не бойся, Василий Иванович, за мной не заржавит. Плоты, что ль, никогда не гонял я? Привези, друг, маленько, — опять он обернулся ко мне. — Для сугреву она никому не повредит.

Перед полуднем я выехал в деревню, пообещав завтра к вечеру вернуться.

Центральная усадьба нашего колхоза — в деревне Иштуганово, протянувшейся одной широкой улицей километра на два вдоль берега Белой. Где рысцой, где шагом я в тот же день доехал на Гнедухе до места, одолев горную малохоженую дорогу. На следующий день с утра заглянул в правление. Председатель колхоза вызвал бухгалтера, и они вдвоем прикинули-примерили, чего и сколько взять мне на вырубки для лесорубов. Выписали со склада муки, мяса, меда.

Прибежала жена Мазита — Марфуга-апа. Худенькая в противоположность мужу, она всегда мне казалась очень уж тихой, даже забитой какой-то.

— Арумы, улым[2], — тихо улыбаясь, сказала она по-башкирски. — Вот узелок принесла. Возьми для Мазита. Здесь топленый жир с луком, вытопки. В лапшу хорошо класть, вкусно. И курута немного...

Вслед за ней пришла с грудным мальцом на руках Зулейха — жена Зарипа, красивая, статная татарка. Белесые, с пепельным отливом волосы, прямой и тонкий нос, широко открытые зеленоватые глаза под тонкими, сросшимися у переносицы угольно-черными бровями — она была более похожа на русскую дородную сибирячку, нежели на татарку.

— Как там Зарип мой? — с ходу, источая каждой клеточкой своего тела гордую силу, спросила Зулейха. — Сафа как? Не мерзнут под одним тулупом?

— Нет, хорошо живут, — успокоил я.

— Ты передай им вот немного казылыка, немного сушеного гуся. Зарип это любит. А то вы его там, наверно, свининой закормили. Тьфу?

Зулейха положила к ногам коня увесистый рюкзак, гордо повела округлыми плечами, с непонятной суровостью сказала мне:





— Передай ему, чтоб больше за Сафой смотрел да поменьше с Миннигулькой заигрывал. Так и скажи, чтоб не ухлестывал, все равно узнаю: земля слухом полнится.

Я был удивлен и обескуражен. В лесу, на делянке, за Миннигуль все больше ухлестывал Венка и то — до поры до времени, пока отпор не получил. Со стороны Зарипа не наблюдал я никаких признаков особого внимания к кашей кашеварке. Конечно, маленькая черноглазая Миннигуль могла бы многим понравиться и нравилась, естественно. Но ее природная неразговорчивость, постоянная недоступность отпугивали всех, и даже привычных в мужских компаниях сальных шуток никто не осмеливался сказать при ней. Так стрельнет колючими глазами, что рад не будешь.

— Нет, Зулейха-ханым, Миннигуль не такая. Она хорошая, вольностей больно-то не дозволит. Ни себе, ни нам.

— Ты баб не знаешь, дружок. Они гораздо хитрее, чем ты думаешь. В тихом озере черти водятся, — сказала Зулейха и, степенно ступая по лужайке, с мальцом на руках направилась к своей калитке.

Все вроде исправно исполнил. Дернул ременную уздечку и тронул к лесу.

Длинный путь да мерный, еле слышный шелест листвы в безветрие клонят ко сну, но не заснуть мне: я думаю о Зарипе и Миннигуль, о маленьком Сафе, о Миколе и Венке, о бригадире нашем Маркелове Василии Ивановиче. Такая маленькая совсем бригадка, а какой разный народ! Конечно, Василию Ивановичу легче всех, думаю я. Он хорошо прожил жизнь, ему уже далеко за пятьдесят, старый, если судить с моей колокольни. А впрочем, разве это старость в наш век? Именно их поколение, гнутое да ломанное суровым временем, осталось твердым, пусть не столько физически, сколь духовно, верующим осталось в лучшее...

Нет, ему легче не из-за прожитых лет, просто он основательнее других стоит на своей дороге, давно нашел ее и идет по ней размашисто, с чувством собственного достоинства, интуитивно сознавая место свое на земле. Он воевал, ходил в атаки, бил врага, ордена получал за это и медали. А потом, после войны, строил дома и клубы, коровники и амбары. Ему лишнего не надо от жизни, довольствуется тем, что есть. Познав голод и холод, повидав рядышком смерть, доволен сегодняшним мягким хлебом, который сам заработал, доволен теплотою своего дома и радуется участи детей, которые разошлись по свету пытать свою судьбу.

Мне гораздо труднее, чем ему. Зубрить учебники, ночами напролет копаться в книгах, сдавать, наконец, экзамены, то есть жить на одних нервах. И все-таки, думаю, труднее всех из нас Венке. Жена умерла, дочь воспитывать надо, хозяйство вести. Кажется, любит он Миннигуль, а вот обратной доброты нету. Ему трудно. Да тут еще эта зараза — водка. Пьет, не унимаясь.

А легче всего, наверное, Сафе. Пока и дум никаких в голове, и локоть отцовский рядом. Жаль, загонял Зарип сынишку на работе. Сам день и ночь коряжится и ему покоя не дает.

К вечеру, в жидких сумерках доехал я до делянки. Потрескивал костер, щедро разбрызгиваясь искрами. Первым, заслышав цоканье копыт, пулей выскочил из балагана Венка.

— Привез, старик? Знаю, знаю, что привез. Ты же — парень на ять! С такими только в разведку.

Венка, он добрый, бессермяжный. Тут же сковырнул пробку со стеклянного горлышка бутылки и пустил по кругу алюминиевую кружку, подливая каждому помаленьку. Выпили все, естественно, кроме маленького Сафы, один Мазит отказался. Он развязал свой мешок, отошел, как всегда, в сторонку, сумерничал один. А мы, малость разгоряченные, шумели, подсмеивались над Мазитом, над его неуместной единоличной жилкой. Миннигуль разливала нам по тарелкам наваристую шурпу, Венка хмуро, посматривал на нее, у него бугрился темной синевой левый глаз. Зарип пояснил мне:

— Это ему от Миннигуль досталось, половником огрела, чтоб не лез.

Я понял: в мое отсутствие была здесь небольшая перепалка.

— Ты прости меня дурака, извини, Миннигуль, — тянул он, чуточку захмелев.

— Отвяжись, шайтан. Прощать покуда не за что, а полезешь если, снова получишь, понял?

— Нет, не понял, — засмеялся Венка.

— Кончай перекур, ребята! — скомандовал Маркелов. — Седни довалим остаточный лес, завтра плоты сколачивать начнем, а там уж и домой да вдоль по реченьке... Хорошо!

— Хорошо-то как! — поддержала его разрумянившаяся, обычно молчаливая Миннигуль.

За все время заготовки леса самое легкое и самое приятное дело — это сплавлять плоты. Вот они, поскрипывая и покачиваясь, отрываются от берега, гонимые течением, выходят на стремнину.

2

Арумы, улым — здравствуй, сынок