Страница 119 из 129
Сметана считает себя вторым исполнителем Шопена и говорит, что играть его произведения научился у Листа, который слышал самого Шопена. Лист – божество мягкой, благородной души Сметаны. Так же как Вагнера, Лист поддержал своим влиянием и Сметану. Никому не известным юношей Сметана послал свои произведения Листу, и тот, почувствовав их гениальный взлет, тотчас же позаботился об их издании и распространении. И сейчас он всюду – в Германии, в Праге, в Будапеште – самым блестящим образом отзывался о них.
«Лист ввел меня в мир искусства»,- с благодарностью и восторгом говорит Сметана, а право же, и не введенный ником, Сметана занял бы свое место в мире искусства. Но как очаровательна свойственная именно гению такая тонкость чувств, такая признательность! Раз двадцать он с мельчайшими подробностями рассказывал нам о своих встречах с Листом, всегда одними и теми же словами, акцентируя одни и те же чувства, и все-таки, когда он будет рассказывать в двадцать первый раз, я с удовольствием буду слушать и не скажу, что он повторяется!
«ДОХОДНОЕ МЕСТО» ОСТРОВСКОГО
(Написано заново)
Островский – драматург необычного для нас склада, и когда какая-нибудь его пьеса попадает в репертуар наших театров, потворствующий современному изощренному вкусу и всем современным порокам, кажется, что из салона, где собралось изысканное общество, каждое острое словцо которого, однако, заранее известно, а его искусственный аромат утомляет и вызывает безразличие, ты неожиданно перенесся в лес: горбатые корни вместо паркета, чириканье птиц вместо аккордов рояля, грубая кора деревьев вместо тонких шелков, но зато повсюду правда, ясный воздух, животворные ароматы,- и ты начинаешь чувствовать, что внезапно обрел самого себя. Зарисовки Островского напоминают хорошую старинную гравюру: четкие, резкие контуры, живость, выразительность и потрясающая простота. Из современных драматургов с Островским можно сравнить только Бьёрнсона, или Ибсена, либо старых испанцев: такие же скупые, точные слова, четко очерченные характеры; ни одного лишнего слова, причем язык народный, взятый прямо из жизни; ни одного надуманного конфликта, а лишь такие, которые создает сама человеческая природа и потому волнующие нас. Столько правды мы не найдем в пьесах французских драматургов, может быть, достаточно смело черпающих из жизни, но уже выработавших свои шаблоны для изображения многих моральных ее сторон: мы не найдем ни крупицы этой правды и в банальных немецких пьесах. Островский же изображает недуги русского общества сурово, неумолимо, как это вообще свойственно всем русским писателям. Еще несколько лет назад мы писали об огромном значении творчества Островского и его товарищей но перу для возрождения русской культуры, которая, будучи замкнута в самой себе, естественно, должна была остановиться в своем развитии во многих областях. Труд Островского не потеряет своей ценности, когда исчезнут общественные отношения, которые он подвергает критике. А в наше время его творения еще воистину злободневны. Движение русского общества волнует весь мир, и кажется, что «Доходное место» было написано именно сейчас, для того чтобы объяснить великие явления, происходящие в России.
Молодой идеализм борется в этой пьесе с закоренелым взяточничеством, с человеческой пустотой и бессодержательностью. Что победит? В пьесе Островского об этом не говорится. Автор предоставляет ответ будущему, семя которого уже брошено.
До сих пор у нас переведены всего две, самое большее – три пьесы Островского, да и то каждая из них попадает на сцену раз в пять лет. Дирекциям театров следовало бы в собственных же интересах заказывать переводы не только Островского, по и хороших пьес других русских писателей и чаще включать их в репертуар. Однако у нас еще так мало интересуются произведениями чешской литературы и других славянских литератур! А между тем пришло время, пробил час серьезной, разумной подготовки к созданию национального театра – иначе его репертуар уподобится репертуару какого-нибудь театришки из венского предместья: будет современным, пикантным, но лишенным национального своеобразия.
Наши зрители любят пьесы славянских авторов, доказательство тому – переполненный зал на спектакле Островского. Но актеры еще не прониклись духом пьесы. Нам показалось, что между партнерами не было достаточного контакта, им не хватало скупых слов Островского для создания характера, и лишь в процессе самого действия исчезла скованность. Только Аристарх Владимирович в исполнении пана Колара получился завершенным образом: актер нашел яркие краски для передачи мрачного чувства собственного достоинства этого героя, богатую мимику и выразительные интонации для последних сцен, полных напряженности. Ближе всех к его манере исполнения был пан Сейферт в роли Жадова. Вначале он держался как-то скованно, вероятно, его связывал текст, но третий акт, видимо, оказался для него более выигрышным, и он играл со всей присущей ему огромной силой и выразительностью. Пан Пульда (Аким Акимыч) удачно и оригинально трактовал свою роль в первых сценах, однако в дальнейшем его актерское напряжение как-то ослабело. Исполнение паном Мошной роли Белогубова ранее было более удачным. Исполнительницы женских ролей не дали нам материала для особых замечаний. Пани Малая, очевидно, была нездорова, и в последнем акте ей пришлось быть сдержанной и в голосе и в игре. Нам показалось, что пани Сейфертова, стремясь подчеркнуть комические черточки в характер своей героини – матушки Елизаветы, порой впадала в фарс, между тем менее утрированная игра была бы выразительнее. Ей мешали также кричащие ошибки в переводе. Юлия в исполнении актрисы Поспишиловой – наименее продуманная роль во всем спектакле, образ очерчен чисто условно. В роли Павлины актриса де Паули была скорее безвольно-мягкой, чем наивной, зато в сцене с Жадовым сквозь нарочитую суровость нигде не проступали черты женственности и мягкости, составляющие основу этого характера.
Все упреки, предъявленные названным актерам, можно отнести за счет необычности пьес, подобных «Доходному месту» Островского, и поспешности, с которой эта пьеса была поставлена на сцене.
ВАСИЛИЙ ВЕРЕЩАГИН
Каким воплем ужаса звучат полотна Верещагина! Мы познакомились пока всего лишь с несколькими фоторепродукциями, которые в свое время раздобыла энергичная фирма Лемана в Праге, но должны признать, что не видели ничего более душераздирающего. Да, быть может, с помощью такого искусства можно достичь идеала – прочного мира, которого так страстно и так давно жаждет человечество, ведущее постоянные войны.
Вместе с тем картины Верещагина – это свидетельство поис-тине колоссальной силы, пробуждающейся в русском пароде. Когда немцы закончили свою последнюю завоевательную войну, они вели себя как триумфаторы и обещали миру только новые походы; когда же русские завершили войну за освобождение своих братьев, вместо победоносного ликования, русская интеллигенция выступила в защиту гуманизма.
Верещагин рисует войну. Но не так, как французы и немцы, как все существовавшие до него баталисты. Он не хочет восхвалять доблести своего народа, он показывает лишь ужасы войны, войну как страшное бедствие. Ему не важно, кто стоял во главе армии – Эпаминонд или Катон. Война не кажется Верещагину смертельной схваткой двух героических народов на трагической сцене, когда они без личной ненависти друг к другу в изнурительной борьбе добывают себе славу. Апофеоз войны представляется ему в виде пирамиды человеческих черепов, которая вскоре рассыплется. Воинская слава предстает в его изображении в виде павшего воина, на ноге которого сидит ворон, не сводящий вопрошающих глаз с мертвого лица. На картинах Верещагина нет никаких надуманных торжественных поз, ничего возвеличивающего, во всем леденящий душу ужас. Но как он убедителен!
И вместе с тем нельзя сказать – как это уже делалось, что Верещагин сеет возмущение против правительства своего народа. Чтобы не задеть русских военачальников, он с большим тактом переносит действие в Азию, изображая воинственные племена свободных татар. Однако, помимо осторожности, у Верещагина была, очевидно, на то и другая причина. Он изучил Азию так же хорошо, как и Европу.