Страница 8 из 56
Больше всего нового ожидало его в кабинете рисунка. Молодому художнику было особенно дорого приобщиться к творческой лаборатории великих мастеров, из которой вышли их прославленные шедевры. Его привели в восторг своей законченностью рисунки Леонардо, особенно этюды драпировок с мягко спадающими складками, окутанными нежной полутенью. Рисунки Перуджино понравились ему больше его картин, так как в них есть «жизнь, какую художник в первом чувстве изливает с натуры в свое произведение». Но вот перед глазами художника появляется странный лист, весь исчерченный безукоризненно выполненными нагими фигурами. Напряженные мускулы нарисованы в нем «полукружными чертами», фигуры то «загибаются», то «пригибаются» «по таинственной причине, известной только одному мастеру». Иванов признавался, что не в силах был разгадать сюжет рисунка, но сразу узнал, и не ошибся, руку Микеланджело.
Долгое время молодой художник провел в зале античных мраморов. Многие из них были знакомь ему по академическим слепкам, которые он когда-то старательно копировал. Когда глазам его предстала Венера Медицейская, ему хотелось об этих слепках не вспоминать. «Я забыл, — восклицал он впоследствии, — что это произведение руки человеческой, забыл и восхищался и целым и частями». Какая полнота форм! Какое соответствие их с целым! Счастливая минута — он поверил, что нет в мире ничего совершеннее этого произведения. Когда он оглядывался на входящих в этот зал посетителей, ему казалось, что каждый «взорами приносит жертву богине красоты».
К Риму молодые путешественники подъезжали с теми переживаниями, какие хорошо знакомы были множеству их предшественников. Ехали обычно долго, в томительном ожидании, и когда уже у всех, казалось, истощалось терпение, веттурин (по-итальянски «извозчик») на повороте дороги останавливал лошадей, слезал с облучка и, указав кнутом на едва виднеющееся вдали в голубой дымке возвышение, говорил традиционные слова: «Вот он, святой Петр!» У новичков замирало дыхание, некоторые молча снимали шляпы. «Сердце забилось у меня, — признавался позднее Иванов, — при столь громком имени. Тысячи восторженных мыслей наполнили душу мою».
ВЕСТИ С РОДИНЫ
А так как разные чины бывают и каждый чин требует совершенно соответственной по чину распеканции, то естественно, что после этого и тон распеканции выходит разночинный, — это в порядке вещей.
Путь к Риму пролегал по древней Фламиниевой дороге. По краям ее черные домики остерий чередовались с развалинами древних гробниц. Ближе к городу дорогу окаймляли развесистые платаны и эвкалиптовые деревья. Показалась бурая петлистая лента Тибра. На многоарочном мосту Понте Молле отара тучных овец преградила путь экипажу. Их гнали огромные свирепые собаки и взгромоздившиеся на коней пастухи. Быстро промелькнул еще небольшой кусок дороги среди виноградников и каменных оград. Наконец экипаж оказался на знаменитой Народной площади, Пьяцца дель Пополо, через которую сотни и тысячи путешественников из Европы обычно попадали в город. Иванову запомнились на площади две симметричные церкви, окаймлявшие главную улицу, Виа дель Корсо.
Вновь прибывшим предстояло много забот и хлопот. Нужно было побывать на таможне, представиться посланнику и заручиться его рекомендациями; нужно было увидать старых пенсионеров и, наконец, побывать в знаменитом кафе Греко, где собирались художники разноплеменной римской колонии и куда принято было направлять для них письма. Здесь Иванов получил первые со времени его выезда из Петербурга известия от своих родных.
Нужно ли говорить о том, с каким волнением двадцатичетырехлетний человек ждет писем от своих близких, если он уже с полгода покинул отчизну и с того времени не имел от них никаких известий? Множество догадок теснится у него в голове, множество опасений за их здоровье и благополучие отгоняет он от себя доводами благоразумия и все же никогда полностью не сумеет от них избавиться. И когда, наконец, в руках у него оказывается долгожданное письмо, волнение его достигает предела. Нужно не забывать природной склонности Иванова всегда ожидать от судьбы самых худших бед, для того чтобы понять его состояние, когда тучный трактирщик кафе Греко вынул из-за стойки и подал ему сложенный листок с адресом, написанным бисерным почерком его батюшки.
Полученные им известия превзошли все наихудшие опасения. Над семьей молодого художника разразилась одна из тех катастроф, которые, если даже удается их пережить, оставляют в душе шрам и резкой чертой делят жизнь на две части. Рушилась карьера отца, непоправимый удар наносился семейному благополучию.
Произошло это следующим образом. Служебное продвижение Андрея Ивановича никогда не было особенно успешным. Прослужив тридцать два года в академии, он подошел к тому времени, когда, по уставу, должен был занять почетное место ее ректора. Незадолго до того к празднику ему было выдано вознаграждение «за непорочную службу», как числилось в приказе. В декабре 1830 года выставку работ академических профессоров посетил Николай I. Можно представить себе, сколько вопросительных взглядов было устремлено к вечно тусклым глазам повелителя, от которых обычно у людей холодела кровь в жилах. Замечено было, что, проходя мимо картины Андрея Иванова «Смерть генерала Кульнева», венценосный «вершитель судеб искусства» не обратил на нее особого внимания. По тому времени это было сочтено за благоприятный знак: было известно, что для тех, кто не способен всякими неблаговидными способами добиваться милостей и кто не жаждал успеха во что бы то ни стало, лучше оставаться незамеченным монархом, чем становиться предметом его внимания. Тем более неожиданным для Андрея Ивановича было, когда через некоторое время ему принесли на дом записку с предложением на другой день в восемь часов утра явиться к президенту Оленину, чтобы выслушать высочайшее повеление. Тщетно Иванов пытался дознаться у ректора о характере ожидающего его сообщения. Ему отвечали туманно, словно опасаясь ослабить какой-то подготовляемый эффект. В декабрьское темное утро в назначенное время Иванов в парадном мундире является к президенту, находит здесь двух товарищей профессоров в таком же волнении, как и он. Высочайшая сентенция с напускной важностью была прочтена крошечным Олениным при свечах. Трех профессоров академии — Иванова, Михайлова и Пименова — предлагалось уволить из академии, уволить «с честью» и «с куском хлеба», как говорилось в рескрипте, а посему предоставлялось каждому из них подать заявление об отставке и обещано было впредь обеспечить их пенсией, без сохранения академической квартиры. В документах академии с бездушием полицейского протокола, канцелярским слогом запечатлены были эффекты монаршего произвола. Профессор Иванов «особенно и, можно сказать, до глубины сердца был поражен, будучи состояния недостаточного и даже бедного (он рыдаючи только осмелился просить)». Позднее академический полицеймейстер полковник Пашовский свидетельствовал, что Иванов без памяти слег в постель. Михайлов неоднократно спрашивал президента, имеется ли на его отставку письменное повеление. Пименов пытался упорствовать, не желал добровольно подавать заявление. Однако и его сопротивление было сломлено. «Буде Пименов не пришлет прошения, то высочайше повелено уволить его за совершенное незнание его художества». И это говорилось о мастере, работами которого были украшены лучшие петербургские здания!
Все произошло быстро, с внезапностью стихийного бедствия. Лишь после того, как оно свершилось, пострадавшие стали ломать голову, от какой же это было причины. Несомненно, причиной не могла быть одна лишь злосчастная лошадь под генералом Кульневым, которую еще раньше признавали неудавшейся. Стали перебирать в памяти малейшие факты, которые могли послужить поводом для подобной расправы. Вспомнилось, как однажды постучали к Андрею Ивановичу в то время, как у него работал его академический ученик; тот решил, что это товарищ, отпер, а между тем за дверью стоял сам крошка-президент, запрещавший ученикам работать на квартире у профессоров, но обычно смотревший на это сквозь пальцы. У Ивановых возникли подозрения и на вечного недруга профессора Егорова, заподозрили некоторых товарищей Александра. И все же истинной причины доискаться не могли или, точнее сказать, не смели. Исключение трех профессоров было одним из первых, но далеко не последним проявлением николаевского самодурства по отношению к академии. Тот самый Егоров, которого подозревали в семье Ивановых, через несколько лет стал жертвой такого же произвола.