Страница 10 из 56
В то время как Иванов появился в Риме, в городе происходили важные события; смена одного папы другим дала повод для того, чтобы народное возмущение, со времени изгнания Наполеона старательно подавлявшееся реакцией, вырвалось снова наружу. Народное движение так угрожающе разгоралось, что правительство спешно принимало крайние меры. Но итальянские республиканцы не дремали. Молодой скульптор Лупи выступил в защиту республики. Восставшие собрали вооруженные силы в городах папской области и двинулись походом на Рим, подойдя к нему на расстояние нескольких миль. Папский полковник Лазарини был убит в происшедшей стычке. Банкир Торлония начинал опасаться за свои капиталы. На этот раз народное движение было подавлено папскими войсками. В качестве чужестранца Иванову было трудно по достоинству оценить эти подземные толчки, которые со временем сыграли большую роль в его собственной судьбе.
Прелесть Италии Иванов оценил не сразу. В счастливую минуту, когда забывались «скорби о доме родительском», он поведал своим сестрам, какое дивное зрелище открывается из его мастерской. Дом этот со всех сторон окружен цветущими садами. Пышные, сочные розы издают одуряющее благоуханье; усеянные тяжелыми гроздьями виноградные лозы окаймляют дорогу в мастерскую и образуют над входом в нее плотную кровлю. Зелень миндаля, фиг, орехов и яблонь так ослепительно ярка, что главное окно мастерской пришлось закрыть ширмой. Из прилегающей к мастерской спальни открывается вид на другой, нижний сад. Его дорожки, как навесом, сплошь закрыты виноградными лозами; среди них повсюду мелькают цветы, померанцевые, апельсиновые и грушевые деревья. Из окна видно, как над зеленой шапкой сада громоздятся друг над другом римские строения: тут выступит угол нависающего карниза, там высится сушило на перекидных арках, повсюду бельведеры, и купола, и обелиски высоко вздымаются над плоскими черепичными крышами домов. Другое окно прямо выходит на дом, в котором обитает знаменитый скульптор Торвальдсен. Прямая улица, то поднимаясь, то спускаясь, ведет по направлению к церкви Санта Мария делла Кончеционе. За ней далеко на горизонте в прозрачной дымке тянутся вечно лазурные вершины Альбанских гор. Иванову помнилось, что отсюда в глубокой древности альбанцы тревожили город своими набегами.
По вечерам зрелище, открывающееся из окон мастерской, рождало в Иванове особенный преизбыток чувств. Солнце склоняется тогда за гору Монте Марио и прячется за чернеющими на ней кипарисами древних вилл. Почти всегда безоблачное небо Рима начинает гореть расплавленным золотом. Звонко разносятся в чистом воздухе песни и гимны, исполняемые мальчиками в близлежащей школе. Но особенно захватывало Иванова пение женского хора в монастыре Санта Тринита деи Монти. «Я не могу пересказать вам, — признавался он, — сколько блаженных мыслей рождает во мне прекраснейшее соло какой-либо из сестер… Из меня все тогда вы можете сделать». Никогда еще родные и близкие не слышали от Александра подобных восторженных речей. Красота и роскошь южной природы, ее яркие, ослепительные краски, аромат цветов, звонкие голоса хора, исторические воспоминания, рождаемые видом старинных зданий, и сознание своей близости к миру искусства, наконец, человеческое сочувствие к изгнанным из мира, заживо погребенным девушкам, — все это звучало одним аккордом в его душе. Иванов испытывал то незнакомое ему ранее состояние, в котором сливались воедино и безоблачное блаженство и щемящая тоска.
СОПЕРНИКИ
Попробуй взглянуть на молнию, когда, раскроивши черные как уголь тучи, нестерпимо затрепещет она целым потопом блеска. Таковы очи альбанки Аннунциаты.
В Риме Иванов, как и другие пенсионеры, чувствовал себя свободней, чем в Петербурге, где художники находились всегда на глазах у начальства. По приезде в город они должны были представиться посланнику. Являться к нему полагалось в черном фраке, в башмаках и в шелковых чулках, которых не имели пенсионеры, и это составляло некоторую трудность. Но в остальном они предоставлялись самим себе. Обязанности пенсионеров ограничивались тем, что два раза в год они должны были посылать письменные отчеты своим «высоким покровителям».
Попадая в Рим, каждый пенсионер вступал в колонию русских художников, в шумное и пестрое общество молодых людей, которых в Петербурге держали пол строгим надзором академических инспекторов и которые на чужбине спешили натешиться наконец-то добытой волей. Уровень умственного развития большинства этих художников был невысоким, их интересы часто не шли дальше близлежащего кабачка и бутылочки местного вина. Многие из них сразу после недолгих утренних занятий, которыми они не обременяли себя, отправлялись в ресторан под названием «Лепре», оттуда переселялись в ближайшее кафе Греко, а по вечерам подолгу прогуливались по городскому саду на Монте Пинчио. Искусство было для них прежде всего средством «зашибить деньгу». Рассказывали про одного художника, который пробыл в Риме несколько месяцев и не удосужился побывать даже в Ватикане; другой пенсионер, увидав где-то египетские рельефы, решил, что до него никому не было о них ничего известно, и потому поспешил с гордостью поделиться открытием Египта, которое он приписывал своей любознательности.
Среди русских художников, живших в то время в Риме, выделялось несколько крупных мастеров. Иванов испытывал уважение, переходившее в настоящее благоговение, к старшему из русских художников, Кипренскому. Его занимал также Бруни, который уже. сильно подвинул работу над картиной «Медный змий», когда Иванов только замышлял свою большую картину. Но особенно привлекал тогда Иванова Карл Брюллов.
Иванов приехал в Рим с самым высоким мнением о нем. В письмах в Общество он горячо защищает его от упреков в бездеятельности. Иванова подкупало яркое артистическое дарование молодого мастера, его способность быстро загораться, быстро претворять увиденное в искусство. Действительно, Брюллов был первым русским живописцем академического толка, который с кистью в руках умел отдаваться порывам своего неутомимого творческого воображения. «Последний день Помпеи» завоевал симпатии в России небывалым дерзанием ее молодого автора, решившегося соединить на огромном холсте столько движенья, драматизма, света, красок, пластики групп, такую «тайную музыку в обыкновенных предметах», по выражению Гоголя. Иванов с неподдельным восторгом говорит об успехе мастера. «Картина Брюллова удивляет целый Рим, — пишет он, — а следовательно, и всю Европу». Возможно, ему было известно, что Вальтер Скотт, приехав в Рим, побывал только в одном: средневековом замке и в мастерских Торвальдсена и Брюллова.
Долгое время Иванов домогается сближения с даровитым художником. Прежде чем открылись двери его мастерской, он просит разрешения видеть его картину. Но, видимо, сблизиться с Брюлловым было ему не легко. Попытки через отца воздействовать на Брюллова как на его бывшего ученика, добиться его согласия не отказывать Александру в советах также ни к чему не приводят. С досадой Иванов замечает в нем непостоянство, вспыльчивость и своенравность. Ему претит его близость к послу, его способность ловко устраивать свои дела. Когда Иванову не удается получить разрешение на производство копий, с росписей Рафаэля, он подозревает в этом Брюллова.
В одном из своих альбомов Иванов записывает для себя: «Когда я действую широкой душой, то есть всю массу моего сословия художников в себе сочиняю, вмещаю в себе ее со всеми раздорами каждого, согласив их в себе, отдавая каждому свое, то вот тут только чувствую наравне с великими людьми». Между тем согласия и дружбы среди художников было меньше всего. Иванов с горечью сравнивал это положение вещей в русской колонии с удельными междоусобицами.
Поводов для разногласий, споров и ссор было достаточно. Однажды архитектор Ефимов пытался присвоить себе картины покойного Сильвестра Щедрина: Иванов напал на него за мошенничество, но тот нашел поддержку у Брюллова. Другой случай произошел с пенсионером Гофманом; Брюллов не допускал его картину на выставку из-за ее невысокого качества, но Иванов взял его под защиту. Однажды Брюллов решил поиздеваться над бездарным пенсионером Михайлой Марковым и прямо бросил ему в лицо, что из него не выйдет художника; тот так разобиделся, что чуть не наложил на себя руки, — его утешителем выступил Иванов. И снова между двумя художниками легла тень.