Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 22

Мне показалось, что в тот момент я увидел этого человека в первый раз, я вздрогнул. Он тоже смотрел на меня, наши взгляды встретились. Этот человек с запретным, непроизносимым всуе именем был средних лет, темноволосый, уже с сединой на висках, с остроконечным носом, с тонкими, бледными губами и необыкновенно светлыми глазами. Глаза серые, может, голубые, а может статься, белые, как у рыбы. Длинный шрам пересекал его левую щеку. Что-то сразу смутило меня в нем: это были уши, маленькие и бескровные, с мочками восковыми и такими же прозрачными, как воск или молоко. Мне пришел на ум Амброджо из сказки Апулея, которому колдуньи отрезали уши, когда тот сторожил покойника, а вместо них приделали восковые. У человека Гиммлера было несколько дряблое голое лицо, и, хотя череп был смоделирован грубо и сильно, а лобные кости казались жесткими в сочленениях и очень крепкими, выглядел он так, что, казалось, мог вогнуться от прикосновения пальца, как черепная коробка только родившегося младенца, – он был похож на череп ягненка. Узкие, как у ягненка, скулы, продолговатое лицо – что-то от младенца и от животного одновременно было в нем. Белесый и влажный, как у больного, лоб и даже пот, выступавший на дряблой восковой коже, заставлял думать о лихорадочной бессоннице, которая обильно увлажняет лоб легочного больного, когда он лежит на спине в ожидании рассвета.

Человек Гиммлера молча смотрел на меня. Я не сразу заметил странную, робкую и приторную улыбку, увлажнявшую его тонкие бледные губы. Он с улыбкой смотрел на меня, я подумал вначале, что он улыбается мне, что он вправду смотрит на меня, улыбаясь, но вдруг меня осенило, что его глаза – пусты, что он не слушает слов собеседников, не слышит шума голосов и смеха, звона приборов и бокалов, что он отрешен и витает в чистой и высокой сфере жестокости (той «мучительной жестокости», которая и является подлинной немецкой жестокостью), страха и одиночества. Но даже и тени жестокости не было на его лице – только робость, замешательство и чудесное, трогательное одиночество. Его левая бровь изгибалась под углом к виску. Ледяное презрение, непреклонная горделивость падали отвесно с его высокой брови. И вместе с тем мучительная жестокость и удивительно горькое одиночество управляли мимикой и меняли выражение лица этого человека.

В какой-то момент мне показалось, что на его лице проступило что-то живое и человечное: свет, краска, может, взгляд – взгляд ребенка зародился в глубине пустых глаз. Казалось, он медленно, как ангел, спускался со своих высоких, очень далеких и чистых небес: спускался как паук, как неторопливый ангел-паук с высокой белой стены. Подобно узнику, он спускался с вершины отвесной стены своей неволи.

Чувство глубокого смирения проявлялось понемногу на его бледном лице. Он выплывал из своего одиночества как рыба из грота. Он плыл ко мне, глядя на меня в упор. И неосознанное чувство симпатии появлялось у меня к нему, примешиваясь к чувству страха, которое внушало его голое лицо и белесый взгляд, я с удивлением вдруг осознал, что отношусь к нему с жалостью, испытываю какое-то болезненное удовлетворение от самого страха и симпатии, которые это жалкое чудовище вызывало во мне.

Внезапно человек Гиммлера перегнулся через стол и тихо, с робкой улыбкой сказал:

– Я тоже друг поляков, je les aime beaucoup[75].

Взволнованный этими словами и странно мягким, опечаленным голосом человека Гиммлера, я не заметил, что король, королева и все приглашенные встали и смотрят на меня. Я тоже поднялся, мы все направились вслед за королевой. Стоя, она казалась еще более грузной, как бы принявшей на себя роль доброй немецкой бюргерши, даже зеленый цвет ее бархатного колокола померк. Она медленно, с добродушным достоинством шла впереди всех, на мгновение останавливаясь на пороге каждой залы, будто оценивая взглядом холодный, настойчиво-навязчивый блеск обстановки, вдохновленный стилем drittes Reich, Третьего рейха, самый чистый образец которого представляет собой рейхсканцелярия в Берлине. Переступив порог и пройдя несколько шагов, она останавливалась, поднимала руку и, указывая на мебель, картины, ковры, люстры, статуи героев работы Брекера, бюсты фюрера, гобелены, украшенные готическими орлами и свастикой, говорила с этикетной улыбкой: «Schön, nicht wahr?»[76]

Весь исполинский Вавельский замок, который лет двадцать назад я видел истинно по-королевски свободным, теперь от подвалов до чердачных помещений самой высокой башни был битком набит мебелью, экспроприированной во дворцах польской знати или доставленной из Франции, Бельгии или Голландии после реквизиций, проведенных со знанием дела и по заказу экспертов и антикваров из Мюнхена, Берлина и Вены, следовавших за немецкими войсками через всю Европу. Мощный поток света от висящих под потолком больших люстр отражался от обитых сверкающей кожей стен, от портретов Гитлера, Геринга, Геббельса, Гиммлера и других нацистских вождей, от мраморных и бронзовых бюстов (расставленных в коридорах, на лестничных площадках, в углах комнат, на мебели, на мраморных постаментах или в стенных нишах), изображающих немецкого короля Польши в разных ипостасях, навеянных декадентской эстетикой Буркхардта, Ницше, Штефана Георге, героической эстетикой Третьей Симфонии Бетховена и «Horst-Wessel-Lied»[77] и декоративной эстетикой антикваров-гуманистов Флоренции и Мюнхена. Запах новой кожи и свежего лака стоял в спертом воздухе.

Наконец мы вошли в большой зал, обитый кожей и щедро украшенный мебелью drittes Reich и французскими коврами. Это был кабинет Франка. Пространство между двумя застекленными высокими дверьми, выходящими на наружную лоджию Вавеля (внутренняя выходит на прекрасный внутренний дворик, спроектированный итальянскими архитекторами Возрождения), занимал необъятных размеров стол красного дерева, в котором отражалось пламя свечей двух тяжелых канделябров из золоченой бронзы. Огромный стол был пуст.

– Здесь я размышляю о будущем Польши, – сказал Франк, разведя руками; я улыбнулся, подумав о будущем Германии.

По знаку Франка обе застекленные двери распахнулись, и мы вышли в лоджию.

– Это – немецкий Бург, – сказал Франк, показывая рукой на внушительную громаду Вавеля, четко очерченную в снежном обрамлении. Вокруг древнего замка королей Польши лежал закутанный в снежный саван, покоренный город, освещенный робкими лучами лунного серпика на светлом небе. Голубой туман вставал над Вислой. Виднелись заброшенные за горизонт вершины Татр, прозрачные и легкие. Изредка лай эсэсовских собак на посту у памятника Пилсудскому разрывал тишину ночи. Холодно было так, что заслезились глаза, пришлось закрыть их на минуту.

– Похоже на сон, не правда ли? – сказал Франк.

Когда мы вернулись в кабинет, фрау Бригитта Франк подошла, доверительно тронула мою руку и тихо сказала:



– Пойдемте со мной, хочу открыть вам его секрет.

Сквозь маленькую дверь в стене кабинета мы вошли в комнатку с совершенно голыми, выбеленными мелом стенами. Ни мебели, ни картин, ни ковров, ни книг, ни цветов – ничего, кроме великолепного рояля «Плейель» и деревянного табурета. Фрау Бригитта Франк открыла крышку рояля и, упершись в табурет коленом, коснулась клавиш толстыми пальцами.

– Прежде чем принять важное решение или когда он бывает очень усталым и опустошенным, а иногда даже и во время важного совещания, – сказала Бригитта Франк, – он запирается в этой келье, садится к роялю и ищет покоя и вдохновения у Шумана, Брамса, Шопена и Бетховена. Хотите знать, как я зову эту келью? Орлиное гнездо.

Я молча поклонился.

– Он – необыкновенный человек, – добавила она, устремив на меня гордый взгляд, – он артист, великий артист, чистая тонкая душа. Только такой художник, как он, может править Польшей.

– Да, он большой артист, – сказал я, – и только за этим роялем он может управлять польским народом.

75

Я их очень люблю (фр.).

76

Прекрасно, не правда ли? (нем.)

77

«Песня Хорста Весселя» – гимн Национал-социалистической немецкой рабочей партии (1930–1945).