Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 71

Я уговаривал капитана связаться с «четвертым». Для пущей убедительности я сказал, что танкист готов немедленно дать Славке пальнуть из орудия, будь на то согласие старших. За цифрой «четвертый» скрывался командир полка Громов. Выше Громова я даже не представлял себе наших прямых начальников. Все в этом полузатопленном степном овраге принадлежало ему.

Ротный отмахнулся от моих слов, думая о чем-то своем. Потом он стал с остервенением накручивать ручку полевого телефона. Переругиваясь со связистами, он искал врача. Для меня это казалось несбыточным — отыскать нужного человека во тьме, перемешанной с дождем. Но то ли ротный проявил настоящее усердие, то ли связист спросонья присоединил штаб дивизии, то ли беспокойный генерал делал обход частей и раньше других подошел к телефону в каком-то полевом блиндаже — в трубке приветливо зарокотал мягкий басок:

— «Первый» слушает... что там у вас?..

Катин, кажется, выронил трубку. Когда она очутилась в моей руке, командир роты заслонился от трубки растопыренными пальцами, прошептав: «Валяй сам, обо всем на свете... Ниже солдата не разжалуют... Говори, что с разрешения командира...»

Я уже знал, что разговор с войсковым начальством следует начинать со своей фамилии и звания. Это у меня прошло довольно гладко. Но потом, чем больше я спешил, тем путаннее называл номера — полка, батальона, взвода. Выручил понятливый собеседник.

— Так и сказал бы, что из девятого «Б», — совсем не строго поучил он. — Знаю... Все на свете про вас знаю, орлята. Только вот о Славке-то не в зуб ногой... Потише, потише, рядовой Михайлов, дай одуматься... Так... Так...

Трубка уже не «такала» и даже не «гмыкала», а просто, потрескивала, как испорченное радио. До меня как-то внезапно дошло, что при всей моей непередаваемой беде у генерала есть дела поважнее. Но трубка на другом конце провода ожила опять.

— Все понял, — зарокотал басок «первого». — Если бы не письмо из дому, может, чего и не уразумел бы... Сынок у меня в. одних годах с вами, Юра... На фронт рвется... Молодцы! Геройское племя! Так можешь и передать своим товарищам из девятого «Б»: врача своего уже послал к Киселеву. А вот насчет стрельбы сейчас не получится. Это тоже передай. И пусть не обижаются сынки. Все могу: на боевые машины всех вас до одного посажу, когда время подоспеет. Прямо в глотку зверюге гранаты швыряйте, за мечты свои мстите... Орудийный залп велю по всему участку дать за Славку, если не пересилит он хворобу. А сейчас ничего нельзя, ни звука. Взыщу за самовольный выстрел... Вот как бывает на войне... Терпенье, сынок, терпенье...

Мы с капитаном ворвались в блиндаж, но нас словно не заметили. Я готов был слово в слово повторить отцовскую речь генерала и прежде всего сказать о враче. Но мне не пришлось в ту минуту раскрыть рта. Я был поражен необычайной тишиной. Ни в одном классе на земле, ни на одном уроке никогда не было так тихо. Мы с капитаном и не подумали нарушать эту скорбную тишину. Мы сняли головные уборы и замерли на месте. Вошел генеральский врач и тоже постоял рядом с нами несколько минут, не сказав ни слова...

Потом откуда-то явился наш взводный и развел нас по шесть-семь человек к танкам.

Мы очень долго ждали рассвета под дождем. И когда уже совсем привыкли к такому состоянию и готовы были ждать вечно, ночная темь, изредка прошиваемая белыми нитками трассирующих пуль, стала еще более сгущаться. Затканное дождем небо почернело, как обугленное. Мы перестали видеть друг друга. Мы слышали только учащенный стук сердец, наполненных большим ожиданием, и удары свинцово-тяжелых капель дождя о броню. Мне казалось, что сталь стонала под этими каплями.

Но вот степная балка внезапно ожила, как пробудившееся чудовище. Заворошились, забегали люди, с приглушенным гудом танки стали пятиться из земляного укрытия, вскидывая стволы. Над башней нашей машины заколыхался блестящий штырек рации.

Опережая команду, мы кинулись на танк, прикипая к скользкому железу, нащупывая деревенеющими пальцами выступы, чтобы можно было удержаться на бешеной скорости в бою.

И вот наступил рассвет. Он был самым диковинным и ярким из всех виденных нами рассветов на родной земле. Чья-то могучая рука с грохотом раздвинула черный полог ночи, застилавший нам путь вперед. Тьма завыла на все лады, засвистела. На мгновение она смыкалась вокруг нас, чтобы отпрянуть снова и еще дальше... И в этом смертоносном говоре темноты со светом зазвучали воинственные кличи: «Третья рота!..», «Первый взвод!..», «Четвертый батальон!..»

Между двумя соседними машинами, тихо вздрагивающими от сдержанной ярости моторов, вознесся голос нашего взводного — мстительный и тревожный:



— Девятый «Б»! Приготовься к атаке!..

А сверху, в океан бушующего огня падали и падали частые тяжелые капли...

ТОЛЬКО ОДНОГО ФАШИСТА...

Немец был широкоплеч, мешковат, грузен. Ходил вразвалочку. От долгого сидения в танке ноги у солдата как бы разошлись в разные стороны. Переставлял он их, загребая ступнями землю. Он был даже добр — этот самодовольный увалень: уходя за кипятком к станционному зданию, вышвырнул из котелка под ноги Васятке бумажный сверток с остатками своего обеда. В свертке — надкушенная скибка хлеба со следами крупных зубов и колбасная кожура, сваленная в пустую консервную банку. Мяса в отбросах почти не осталось, хотя немец чистил колбасу небрежно, щипками, захватывая вместе с кожурой крошки сала. Острый полузабытый запах сдобренной чесноком вкусной пищи был раздражителен, манящ для голодного мальчика.

Васятка не притронулся к свертку, пока танкист не скрылся за пристанционным забором. Но и развернув, есть не стал. Мальчик решил отнести все это домой. Там его ждет больная мать и двухлетняя сестренка Манька, родившаяся в первые дни оккупации. Девочке совсем не знаком запах колбасы.

В отличие от иных, сопровождающих эшелон, танкист не прогонял мальчика. Пресытившийся медведь не замечает у себя под ногами лисенка, отбившегося от выводка. Слишком жалок был хрупкий, исхудавший русский, чтобы вызвать какие-либо опасения.

Васяткина изба стояла тут же, на взгорке. Из танка, приспособленного для стрельбы по самолетам, можно было без труда поджечь эту хату, если бы мальчик вел себя подозрительно. Но за два дня вынужденной стоянки эшелона на глухом полустанке, русский ничем не проявил себя, чтобы его можно было причислить к партизанам, взорвавшим где-то впереди мост через реку...

Мальчик лишь на короткое время отлучался с насыпи домой — когда из избы, стоявшей невдалеке от переезда, доносился пронзительный голосок непоседливой сестренки. Потом снова появлялся здесь и всякий раз садился, словно по забывчивости, немного ближе к эшелону. Как-то он прибежал к насыпи даже с девочкой на руках: настолько интересным показалось для него наблюдать, как плавно и свободно танк вращает своей массивной башней, перечеркнутой огромным белым крестом...

Большое темное дуло свесившегося с платформы ствола, уставилось на детей. Манька заревела и поползла через пыльную дорогу прочь. Немец заржал, довольный своей шуткой. Его басовитый смех устрашающе гудел из глубокой утробы танка через распахнутый люк.

Васятка не испугался, но он должен был проводить сестренку к дому, поэтому тоже ушел. Испугался мальчик позже, когда в сумерки уже в их избе появился танкист с пустым алюминиевым котелком. Возвышаясь над полураскрытым порожним бельевым шкафом и даже над иконой, у которой чадила лампадка, из-под самого потолка немец громоподобно изрек:

— Матка! Яйка, сам-огонь!..

Длинные русские слова он разрывал на части, по-смешному уродуя их.

Мать Васятки лишь застонала в ответ. Через силу она выпростала больные ноги из-под одеяла, посидела на кровати и побрела в сени. Она боялась, что гитлеровец сам начнет искать еду и напугает детей.

Пока хозяйка ворошила тряпье, разыскивая оставленные про черный день два куриных яйца, за свежесть которых она не ручалась, танкист прочно уселся на табурет возле стола. Он взял из миски залубеневшую картофелину, понюхал ее и положил обратно. Внимание его неожиданно привлекла сплющенная у горловины крупнокалиберная гильза, приспособленная под коптилку. Гильза была пуста. Почерневший огарок фитиля сильно разил соляром.