Страница 7 из 19
А тут еще процедурная сестра Паня, лучезарно улыбаясь, вплыла в палату белой павой, неся кружку с наконечником, как стеклянную хрупкую вазу с вареньем для милых деток.
— Кто-то последние известия слушать будет! — возрадовался Рюрик, Ну что вот ты с ним сделаешь, если он такой веселый? Я показываю ему кулак: «Ну, погоди, гад, погоди!»
Лежу вниз лицом. Паня надо мной с кружкой стоит и, как ни в чем не бывало, с ранеными болтает о том о сем. Из ее, хоть и осторожных, окольных слов, между прочим, сделали мы вывод, что дела у Афони Антипина в изоляторе неважные, и даже очень. Гусаков осунулся за эти дни, почернел, неразговорчив сделался.
Так бы оно, может, и кончилось все незаметно, с клизмой-то, но Рюрик — это ж человек какой? Он уж, как говорится, не даст молоку прокиснуть.
— Ну, что слышно по радио, Михей?
— Наша берет! И рыло в крови!
— Вон ему маленько охладительного оставьте, — кивает головой Рюрик на койку моего соседа. — У него все пече.
Сосед починялся, бумажник чей-то кожаный за сахар латал, и взвыл горестно, бросив работу:
— И шо она, та кобылка усе грае? Шо вона така вэсела?!
В ту ночь я почти не сомкнул глаз. Несколько раз ко мне подсаживался Рюрик, давал докурить и со вздохом уходил на свою кровать.
К одиннадцати часам я крепко-накрепко (чтоб не развязали) закрутил бинтом кальсоны и прошел в операционную. Там была только Лида. Она помогла мне снять рубаху, глянула на подвязанные кальсоны и ничего не сказала, а лишь подсобила забраться на холодный операционный стол и прикрыла меня до пояса простыней.
Противная мелкая дрожь возникла внутри меня, дошла до губ, и меня начало колотить так, что стол или на столе что-то забрякало. Хорошо, что Лида возилась у кипятильника с инструментами и не видела этого. Из соседней комнаты с поднятыми вверх руками появился хирург и отдал Лиде какую-то команду. Она наклонилась ко мне с просящей улыбкой:
— Будем ровно и глубоко дышать, да?
Я тряхнул головой, и тут же на мое лицо обрушилась маска. Послушно, как обреченный, я вздохнул и сказал:
«Раз!» Потом: «Два!» Потом: «Три!» Когда дошло до ста двадцати, откуда-то издалека донесся убаюкивающий голос Лиды:
— Родненький, спи! Родненький, спи… Затем голос главного хирурга:
— Почему больной не снял белья? И еще чей-то:
— Глядите, как он подштанники-то бинтом прикрутил — не развязать.
И снова издали, и все тише, тише:
— Родненький, спи… Родненький, спи…
Должно быть, я плохо спал, потому что, когда очнулся в палате, на мне оказалась разорванная рубаха и здоровая рука моя прикручена была к кровати.
Возле меня сидел Рюрик.
— Ну, здорово, Мишка-Михей! — ухмыльнулся до ушей Рюрик.
— Здравствуй, Урюк! — оказал я ему с детской радостью.
Урюком я его еще никогда не называл, и Рюрик нахмурился, считая, должно быть, что я все еще не в своем уме.
— Отвяжи руку, — попросил я Рюрика. — Затекла. Бушевал я, что ли?
— Ой, бушевал! — откручивая накрепко привязанный ремень, помотал головой Рюрик. — В основном матом всех крыл. Врачиха тут, а ты кричишь: «Что фашисты, что доктора — одинаковы. Все кровососы!»
— Да ну?
— Пра! Оно, конечно, не в уме ты был. Но только уж и безумному такое непростительно. Я окончательно убедился, что против сибиряков по мату никто не устоит.
— Я что? Вот у меня дед был, тот колена загибал, так уж загибал!.. Вороны с неба валились, кверху лапами! Как даст, так и готово!.. — Мне так хотелось говорить, вспоминать что-нибудь из жизни смешное. Но Рюрик решительно пресек мое опьянелое озорство:
— Колена! Загибал! — передразнил он. — Посмотрел бы ты, как девушку ту загибало!..
— Какую девушку? — похолодел я и цапнул под одеялом — бинт на месте. Кальсоны прикручены будь здоров.
— Ту самую! Она около тебя и так и этак, родненьким называла, а ты… Ребята в хохот. А она: «Человек, — говорит, — в невменяемом состоянии, и смеяться, — говорит, — над ним подло… Подло! Подло!..» — И еще ногой топнула. Ну, я тут одному костылем по кумполу отоварил. В дверь заглядывал… В общем — концерт!
Я не успел ничего оказать Рюрику в ответ. Дверь в палату открылась, и стремительно влетела в палату ОНА. Губы у нее строго поджаты, лицо силилось быть суровым, но глаза смеялись.
— А ну, где тут этот гренадер? Где этот негодник, поносивший советскую медицину? Дайте мне его, я с ним за всех рассчитаюсь.
Я закрыл глаза рукой и еще одеяло на себя натянул. Но Лида приоткрыла одеяло и стала отнимать руку от лица, разжимая пальцы один за другим.
— Видали вы его, прячется, устыдился! Нет, вы поглядите, поглядите на меня, — все тем же строгим голосом, в котором бился смех, требовала она.
И я поглядел. И навстречу мне плеснулось столько яркого света, что я зажмурился и сказал едва слышно:
— Лида!
— Что, родненький, что?
— Лида! — повторил я еще тише и увидел, как Рюрик подается из палаты, прихватывая с собой всех, кто способен двигаться: создает условия. От этого я вовсе смешался, и наступила долгая пауза.
Лида послушала у меня пульс, посмотрела температурный листок. Хорошо быть медиком. Если разговору нет, делом можно заняться.
— Та-ак, больше покоя, не курить, не дрыгаться лишка…
— Вы будете приходить теперь… ко мне?..
Она погладила меня ладошкой по лбу и тронула за чуб.
— А тебе хочется, чтоб я приходила?
— Ага.
— И ты не будешь больше ругаться?
— Нет.
Лида все еще перебирала пальцами мои волосы, и я боялся шевельнуться, даже дышать боялся. И хотя в палате лежало несколько человек после операции, мы, кажется, чувствовали себя так, словно были одни.
— Идти мне надо, Миша, — с озабоченным вздохом сказала Лида, а сама продолжала сидеть. Я осторожно сжал ее пальцы:
— Посиди еще маленько, ну?
— Две минутки, ладно?
— Пять.
— Ну, хорошо, пять, — уступила она.
И мы просидели не пять, а, наверное, целых десять минут. Когда она ушла, явился Рюрик и сообщил радостную весть: прибыл фотограф Изик Изикович Шумсмагер, и он, Рюрик, захватил на всю палату очередь.
На койках пошло шевеление. Рюрик в зеркальце глядеться взялся, прилизываться начал. Кавалер!
Меня он тоже тайком вывел во двор, и сначала я ничего не разобрал, а захлебнулся воздухом и голова моя кругом пошла. Ладно, Рюрик за талию держал, как барышню, а то бы я упал, пожалуй. Мы и снялись с Рюриком вроде бы как в обнимку а на самомто деле поддерживали друг дружку. Он и сам-то еще ходить много не умел, хорохорился больше.
Был там такой гвардеец-доброволец, становился за спиной раненого, подпирал его плечом, а Изик Изикович, держась за черную круглую заслонку, из-под которой обычно птичка вылетает, делал отмашку рукой, будто командир орудия:
— Левее! Левее! Тэ-э-экс! Минуточку! Одну минуточку… Подбородок выше! И не так грозно, не так грозно! Ви же, надеюсь, не дорогому фюреру будете карточку высылать? Ви маме высылать ее будете! А маму пугать не нужно. Мамы и бэз этого напуганы. Вниимание! Опля! Прошу следующего героя!
Гимнастерку, штаны, фуражку и сапоги всем ссуживал тот самый младший лейтенант, что провожал Лиду. К ней, к этой гимнастерке, только награды свои перецеплялись, а у кого наград не было, тому младший лейтенант давал сниматься и с орденом своим — «Красная звезда», и с медалями своими, заявляя каждому ранбольному: «С тебя пол-литра!» А те его отшивали: «Шибко пьяный будешь!..»
В нижней рубахе, в палатном, заношенном халате, усиками только отличимый от солдатни, младший лейтенант слонялся по двору, травил чего-то и зароптал только тогда, когда его гимнастерку попытались надеть на старшину Гусакова, потому что она затрещала по швам, и младший лейтенант ужаснулся: в город не в чем спикировать будет!
Тут старшина Гусаков, которого вывезли на тележке, пытались поставить на ноги и подпереть плечом сзади, как шуганул услужливого подпорщика да как рявкнул на весь двор:
— Сымай так! Я со своей бабой пятерых ребят нажил! Я свою бабу обманывать не ж-желаю!.. Сымай, в три господа бога!..