Страница 5 из 54
– Консул Свен выстроил, Твиди, светлый дом из лакированного дерева, чтобы плодить в нем будущих консулов Свенов. (Шум, крики: «Этого не будет!» – «Какие вы знаете средства против этого?» – «Пожалейте женщин».)
– Кто выходит в зимние штормы к Шпицбергену? Мы. У кого не сходит с рук опухоль от простуды? У нас, не у барышень из Бергена. Чьи дети ждут до вечера тарелки жидкой овсянки и плачут в мамин подол? Но консулов, не пасторов и не судовладельца Гильберта. Не их, а наши. (В зале нарастает шум, мужчины шаркают сапогами, женщины плачут.)
– Нечего киснуть. Берите пример с них, с русских. «Беременная акула» робко поднял руку и кашлянул.
Дощатый зал заколебался от криков. Стулья трещали. Задние напирали на передних. Блют махал засаленной шляпой, по его желтым щекам ползли грязные слезы.
– Видит бог, ничего подобного я еще не встречал, – бормотал он растерянно.
Капитан Бриг визгливо кричал, колотя трубкой о спинку стула, что на своем «Типпинге» он не хотел бы лучших матросов, чем русские, и даже не желает вступать с кем-либо в споры по этому поводу. У аптекаря вспотел жилет, а «Беременная акула», защипанный до обморока дрянными мальчишками, перебирал ногами и беспомощно кряхтел.
Педерсен развернул красный флаг (кто-то ахнул), положил его на стол и сделал знак рукой. Все встали и сняли шапки.
– Томас Руп, родом из Вардэ, – медленно и торжественно, выполняя старинный морской обычай, стал читать по списку Педерсен. – Матрос с парусника «Габриэлла». Упал в трюм и разбился насмерть во время погрузки в Бремене. Работал на арматора Свена. Осталась вдова и двое детей.
Молчание не нарушилось.
– Сигурд Ольсен, родом из Вардэ, рулевой с «Нидерланда». Умер от желтой лихорадки в порту Массова. Работал на компанию Нордзее. Осталась старуха мать.
Он читал одно имя за другим, и, как похоронный звон, тяжело гудел у берега океан.
В углу тихо и скрипуче заплакала женщина.
– Вдова Руна, – сказал схваченный спазмой, хриплый голос.
Тогда встал русский с «Гагары» и, покраснев, медленно подошел к столу и неловко положил на стол пачку крон.
– Вы не обижайтесь, братишки, – сказал он, немилосердно комкая снятую фуражку, – что мы не можем оказать большую помощь. Наша страна еще, конечно, в общем и целом не возродилась. Ясно, что мы потуже подтягиваем пояса и очень мало оттого получаем. Положение, можно сказать, еще незавидное, но зато никакой прохвост как таковой не может даже и подумать, чтобы в нашей, к примеру, рабочей стране арматоры или как их там и вообще всякая сволочь могли проделывать такие штучки над женами и детьми матросов.
Он замолчал и смущенно махнул рукой.
Как ни бесновался в этот час океан, но его рев не мог заглушить рева зрительного зала, не понявшего слов, но понявшего жесты и блеск глаз. Все пошло вверх дном. Сначала долго кричали и сморкались. Потом под хлопанье железных рук и свист мальчишек на сцене начались матросские танцы.
Стулья отлетели к стенам, и весь зал качался и скрипел, как шхуна в полный ветер. Зал кружился пестрой, невиданной и трескучей каруселью.
Царило веселье, небывалое в Вардэ. Твид и Бриг притопывали в такт тюленьими лапами, затягивая старинную песню о черном австралийском фрегате. Высокие сероглазые русские дробно отбивали чечетку и плясовую.
Даже пройдоха Блют, лихо отщелкивая джигу, выкрикивал невнятные слова, молодцы с «Христиании» показали пораженным зрителям свой боевой помер – танец с финскими ножами. Хромой скрипач Тик надрывался от старания, вывизгивая бешеные мотивы, и старики из задних рядов орали ему:
– Не дрейфуй, Тик, ставь все паруса.
– И-и-и, эх, – крикнул внезапно появившийся в толпе «Слюнявая треска», начальник порта Торсен, и швырнул в угол фуражку с золотым галуном. – Что? Разве я не ходил с вами, ребята, на Ньюфаундленские банки? Пошел все наверх, вали на мою голову. Жарь, Тик, старина, пока не лопнули струны.
И, подхватив дочку Твида с наивными васильковыми глазами, он пустился в пляс, изредка бодро покрикивая:
– Прибавь ходу, Тик, не уваливайся под ветер.
Аптекарша взвизгнула и упала в обморок. Было ясно, что в Вардэ началась революция и власть стортинга и короля бесповоротно свергнута взбунтовавшимся народом.
А через час консул Свен внезапно перестал храпеть и сел на кровати. С улицы доносился хор молодых голосов:
«Тюлень» и «Гагара» ушли. Но еще долго бурлило Вардэ, как кипяток на остывающей плите. Либеральная газета взывала к спокойствию и забвению «горестного и преступного» дня, когда невинный концерт внес смятение и поколебал умы мирных граждан. «Фольксгаат» делал едкие замечания, весьма неприятные для консула Свена, а мальчишки еще долго свистели в два пальца и кричали:
– Даешь революцию!
Вардэ затих. Но зимой в тишине ночей, иллюминированных синими огнями сияний, у девушек долго сверкали глаза темным блеском, и плакала сама не зная от чего – от радости ли, от печали – вдова матроса Свена Руна, Христина Руп, глядя в угрюмую муть полярной ночи. Был слышен только лай лапландских собак и затихающий за черными мысами гул Ледовитого океана.
Вардэ затих и ждал тех дней, когда за восточным мысом заалеет, предвещающий близкую и теплую весну, первый янтарный рассвет.
1925
Три страницы
Дни тянутся привычно. Они похожи один на другой, ничто не случается, и только листки календаря показывают разные числа.
В такие дни начинаешь ненавидеть часы и календарь. Они зло отсчитывают время, бесшумно уходят в пустоту. Жажда нового, смятений, смеха, сверкающих городов, жестоких драм и пленительных, опасных историй бессильно грызет сердце, как беззубый пес грызет обглоданную кость.
Был темный день, и море билось у набережной, слизывая красные мандариновые корки. Выпал тонкий снег, палубы пароходов хрустели под тяжелыми сапогами, от снега пахло хвоей, и окна кофеен запотели от душистого пара.
В этот день в мои руки попала рукопись – тетрадь в клеенчатом переплете, исписанная ровным почерком синими липкими чернилами. Много страниц было вырвано. Осталось только три. Вот их содержание.
…Мы вышли с ним из Морского корпуса. Помню, была зима, холодный день, и от жестокого мороза стлался по Невскому не то туман, не то дым. Солнце уже садилось, и окна дворцов пылали. Извозчики гнались за нами, звеня бубенцами, и кричали:
– Кадетики, подвезем! Прокатим, ваше благородие! Мы прошли на Зимнюю канавку – его любимое место.
Нева была в снегу, небо низко висело над Петербургом, наши башлыки заиндевели.
– Миша, – сказал он мне и взял меня за рукав шинели. – Миша, об этом месте писал Пушкин в «Пиковой даме», ты помнишь?
Я промолчал.
– Убил его царь, – сказал он снова, нервное лицо его задрожало. – Разве могла засеченная шпицрутенами чугунная Россия, не страна, а сплошная жандармская казарма, сберечь его, да и нужно ли ей было его беречь?
– Ты любишь крайности, – ответил я. – Убил его Дантес, а царь сам плакал, когда ему доложили о смерти Пушкина.
– То-то он и приказал вывезти его тело тайком из столицы. Не верь дурацким басням. Ты знаешь, что царь сказал, когда ему доложили о смерти Лермонтова?