Страница 18 из 54
Я узнал, что осень смешала все чистые краски, какие существуют на земле, и нанесла их на далекие пространства, покрытые золотом лесов и синевой холодного неба.
Я видел сухую листву, не только золотую и пурпурную, но и алую, фиолетовую, коричневую, черную, серую и почти белую, как будто серебряную. Краски казались особенно мягкими из-за осенней мглы, неподвижно висевшей в воздухе. А когда шли дожди, мягкость красок сменялась блеском: небо, покрытое облаками, все же давало достаточно света, чтобы мокрые леса могли загореться вдали как величественные багряные и золотые пожары. В сосновых чащах дрожали от холода березы, осыпанные сусальным золотом поредевшей листвы. Эхо от ударов топора, далекое ауканье баб и ветер от крыльев пролетевшей птицы стряхивали эту листву: так непрочно она держалась на ветках. Вокруг стволов лежали широкие круги из палых листьев. Деревья начинали желтеть снизу: я видел осины, красные внизу и совсем еще зеленые на верхушках.
Однажды осенью я ехал на лодке по Прорве. Был полдень. Низкое солнце висело на юге. Его косой свет падал на темную воду, отражался от нее; полосы солнечных отблесков от волн, поднятых веслами, мирно бежали по берегам, подымаясь от воды и потухая в вершинах деревьев.
Полосы света проникали в самую глубину трав и кустарников, и на одно мгновение берега вспыхивали сотнями красок, как будто солнечный луч ударял в россыпи драгоценной разноцветной руды. Свет открывал го черные блестящие стебли травы с оранжевыми засохшими ягодами, то огненные шапки мухоморов, как будто забрызганные мелом, то слитки слежавшихся дубовых листьев и желтые спины божьих коровок.
Часто осенью я пристально следил за опадающими листьями, чтобы поймать ту незаметную долю секунды, когда лист отделяется от ветки и начинает падать на землю, но это мне долго не удавалось. Я читал в старых книгах слова о том, как шуршат падающие листья, но я никогда не слышал этого звука. Если листья и шуршали, то только на земле, под тяжелыми ногами человека. Шорох листьев в воздухе казался мне таким же неправдоподобным, как рассказы о том, что весной слышно, как прорастает трава.
Я был, конечно, неправ. Нужно было время, чтобы слух, отупевший от визга и скрежета городских улиц, мог отдохнуть и уловить очень чистые и точные звуки простой осенней земли.
Как-то поздним вечером я вышел в сад, к колодцу. Я поставил на сруб тусклый керосиновый фонарь «летучую мышь» и достал воды. В ведре плавали желтые листья. Они были всюду. От них нигде нельзя было избавиться. Черный хлеб из пекарни приносили с прилипшими к нему мокрыми листьями. Ветер бросал горсти листьев на стол, на койку, на пол, на книги, а по дорожкам сада было трудно ходить: приходилось идти по листьям как по глубокому снегу. Листья мы находили в карманах своих дождевых плащей, в кепках, в волосах – всюду. Мы спали на них и насквозь пропитались их винным, горьким запахом.
Бывают осенние ночи, оглохшие и немые, когда безветрие стоит над черным лесным краем, и только колотушка сторожа глухо доносится с деревенской околицы.
Была такая ночь. Фонарь освещал колодец, старый клен под забором и расстрепанный ветром и дождями куст настурции на пожелтевшей клумбе.
Я посмотрел на клен и увидел, как осторожно и медленно отделился от ветки красный лист, вздрогнул, на одно мгновение остановился в воздухе и косо начал падать к моим ногам, чуть шелестя и качаясь. Впервые я услышал шелест падающего листа – неясный звук, похожий на детский шепот, и почему-то у меня забилось сердце.
Ночь стояла над притихшей землей, глухая звездная ночь. Разлив звездного блеска был ярок, почти нестерпим. Я зажмурился. Никогда, ни летом, ни зимой, я не видел такого неба. Оно как бы слилось с темнотой лесов, исчезла граница между ним и землей, и осенние созвездия блистали в ведре с водой и в маленьком оконце избы с такой же напряженной силой, как и на небе.
Осенние созвездия Персея и Ориона, туманное пятно Стожаров и Близнецы проходили над землей свой медлительный закономерный путь, дрожали в черной воде озер, тускнели в зарослях, где дремали волки, и отражались на чешуе рыб, спавших на отмелях в Старице и Прорве.
К рассвету на востоке загорался зеленый Сириус. Его низкий огонь всегда запутывался в косматой листве ив. Юпитер закатывался в лугах над черными стогами и сырыми дорогами, а Сатурн подымался с другого края неба, из лесов, забытых и брошенных по осени человеком.
Звездная ночь проходила над землей, роняя холодные искры метеоров, в шелесте сухих тростников, в терпком запахе осенней воды.
В конце осени я встретил на Прорве Прохора. Седой и косматый, облепленный рыбьей чешуей, он сидел под кустами тальника и удил окуней. На взгляд Прохору было сто лет, не меньше. Он улыбнулся беззубым ртом, вытащил из кошелки толстого очумелого окуня и похлопал его по жирному боку – похвастался добычей.
До вечера мы удили вместе, жевали черствый хлеб и вполголоса разговаривали о недавнем лесном пожаре.
Он начался около деревушки Лопухи, на поляне, где косари забыли костер. Дул суховей. Огонь быстро погнало на север. Он шел со скоростью поезда, двадцать километров в час. Он гудел, как тысячи самолетов, идущих бреющим полетом над самой землей.
В небе, затянутом дымом, солнце висело как тяжелый багровый паук на плотной седой паутине. Гарь разъедала глаза. Падал медленный дождь из золы. Он покрывал серым налетом тихую речную воду. Иногда с неба слетали березовые листья, превращенные в пепел. Они рассыпались в тонкую пыль от малейшего прикосновения.
Стаи диких птиц бросались в огонь и сгорали. Медведи с обожженными лапами залезали в озера и тонули в глубоком илу. Змеи не успевали уйти от огня; после пожара деревенские мальчишки приносили с болот много змеиных обгорелых шкурок.
По ночам угрюмое и тусклое зарево металось и клубилось на востоке, по дворам тоскливо мычали коровы, ржали лошади, и на горизонте вспыхивали белые сигнальные ракеты – это красноармейские части, гасившие пожар, предупреждали друг друга о приближении огня.
– Я в ту пору, перед самым пожаром, – тихо рассказывал Прохор, – подался к Малому озеру, взял ружьишко. Встретился мне заяц, рыжий, с рваным ухом. Я выстрелил, промахнулся: стар стал глаз у меня, нет-нет да и мигнет не ко времени. Или, скажем, слеза набежит. Плохой я охотник.
Днем это была самая духота. Я от нее сомлел. Лег под березу, заснул: так-то легче дожидаться, пока жар к вечеру свалит. Проснулся от гари, вижу: ветер дым стелет над озером, глаза щиплет, дышать нечем. Пожар, а огня не видно.
Ну, думаю, злой мне вышел конец. Леса стояли в ту пору сухие, как порох. Куда я пойду, куда подамся? Все одно – огонь задавит, пересечет мой путь, никуда не пустит. Чего делать?
Побежал я по ветру, а на том краю озера уже пламя шумит по осиннику, лижет мшары, ест траву на глазах. Дыхания у меня уже нету, сердце колотится, чую я, наступает огонь.
Бегу, сослепу не знаю куда, ничего почитай не вижу, спотыкаюсь о кочки, а тут прямо из-под ног скачет заяц и бежит вперед меня безо всякого страха, хромает, стрижет ушами. Я за ним, думаю, может, вдвоем как-нибудь уйдем от погибели, потому лесной зверь лучше человека чует огонь. Отстать боюсь, кричу ему: «Потише беги, сделай милость!» А он сам едва скачет.
Сколько так бежали мы с зайцем, не припомню. Однако гарь стала легче. Я обернулся, вижу: огонь ветром в сторону отжимает, несет от нас на Красное болото. Тут я упал: кончились мои силы. Лежу, а рядом заяц лежит и громко дышит. Я глянул, а у него задние лапы обгорели.
Отлежался я, взял того зайца в мешок, и добрели мы до своего села. Понес зайца ветеринару, вылечить хотел. Ветеринар смеется. «Ты его, говорит, Прохор, лучше зажарь да съешь с картошкой». Плюнул я, ушел, обозвал ветеринара нехорошим словом.
Помер заяц. Перед ним я провинился, как перед дитем.
– Чем же ты, дед, провинился? Прохор помолчал и улыбнулся:
– Как чем? А у зайца-то, спасителя моего, ухо было рваное. Зверя ведь тоже понимать надо, как ты думаешь, милый человек?