Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 114 из 115



А ведь именно этого человека еще в школе прозвали Вещим Олегом.

Вот он-то им и был — тем самым Собирателем Племен, за которым охотилась Служба. Но принимать его в расчет было настолько страшно, что Моравлин, подобно всем прочим, утешился нелепой сказочкой о его гибели. Наверное, как много веков назад недоброжелатели утешились сказкой о смерти князя Олега. Так было удобней.

А потом уже Моравлин рассчитал вероятность появления “рута” с прямоугольным импульсом, составил прогноз, даже пострадал за ересь. Он даже сам искренне и слепо уверовал в собственную ложь. Так было нужно. Зато совесть успокоилась. Потому что он-то всегда знал: этот прямоугольный “рут” никакого отношения к Вещему Олегу не имеет. А значит, за судьбу сына беспокоиться нечего.

Только Вещий — настоящий! — его переиграл. Моравлин запрещал себе думать о том, что когда-нибудь это произойдет. Когда-нибудь ему просто осточертеет притворяться мертвым, теша амбиции слабых людишек. Тогда он вернется и напомнит, кто здесь подлинный хозяин.

Вот и вернулся.

Олег Скилдин.

— Ты, эта, наливай, — вполне даже весело сказал он, глазами показывая Стайнбергу на графин. — А то чего мы сидим тут, как неродные…

Директор Службы информационной безопасности, чуть заметно вздрогнув, аккуратно расплескал по бокалам темный мед выдержанного коньяка. Скилдин ухватил свою посуду, принюхался, блаженно прищурился:

— Вот все у нас есть… только коньяка нет.

— Чего так? — спросил Стайнберг.

— Сухой закон, — лаконично пояснил Скилдин. — Не тот у меня контингент подданных, чтоб позволять им пьянствовать… Ну ладно. Надо, эта, выпить. За пополнение в рядах странного народца — корректировщиков! — отсалютовав бокалом, выпил, облизнулся. — А ничего коньячок, — ухватил дольку лимона, сжевал: — И этого у нас тоже нет. Цитрусовые пока не растут. Ничего, заставим.

Стайнберг со стуком поставил бокал на стол, возмущенно уставился на Моравлина, принципиально игнорируя Скилдина:

— Иван Сергеич, ты у нас большой знаток по части нестандартных “рутов”. Так объясни мне, черт вас побери, что происходит?! То, что информационное отражение может разговаривать, мне известно. Но вот чтоб отражение давно погибшего “рута” требовало ему налить, да еще и тосты говорило — это уже перебор!

— А кто тебе сказал, что я отражение?! — изумился Скилдин. — Ты рехнулся. Отражения только в настоящем раскидать можно. А в будущем — никогда.

— Почему? — оживился Стайнберг.

— Потому, — Скилдин подался вперед, — что моего относительного будущего семнадцать лет назад еще не существовало. Я не мог закинуть отражение туда, где пока еще ничего не было.

Стайнберг опрокинул в рот содержимое своего бокала. Подождал, пока усвоится. В глазах сквозь страх пробился легкий блеск — этакая бравада висельника: “А, терять нечего, помирать — так с музыкой!” Скилдин понял его правильно:

— Никакое я не отражение. Само собой, раз не отражение, то и не помирал. Померло как раз мое отражение. Я его сам и застрелил. Потому на пушке и остались мои отпечатки пальцев. Конечно, я тебе скажу, ощущения — ниже среднего, как в себя стреляешь, только что не больно.

— И зачем? — спросил Стайнберг. — Нет, зачем?!

Скилдин деловито пополнил бокалы — свой и Стайнберга, потому что убитый горем Моравлин пить не стал.

— Да надоело мне все, — охотно пояснил Скилдин. — Решил на Венеру смотаться. И смотался.

Моравлин, будто его включили, выпил свой коньяк, налил еще, выпил, наполнил бокал в третий раз.

— Эге, погоди! — тормознул его Скилдин. — Мы здесь не напиваться собрались, а задушевно поговорить. Давай уж обстоятельно. Или у тебя беда?

— У него сын недавно чуть не погиб. Тоже корректировщик, — пояснил Стайнберг.



— Знаю, — Скилдин кивнул. — И сына его знаю. Хороший парень. Ну так ведь он же не погиб? Чего тогда расстраиваться?

Моравлин почувствовал, что хмелеет. Плохо хмелеет — тяжело, когда хочется обвинять весь белый свет, лезть в драку, когда все равно, ты набьешь морду, или тебе. Порой второе даже желательней.

— Чего расстраиваться? — переспросил он. — Ну вот ты — исчез, бросил родных, друзей. И в голову не пришло, что им может быть горестно без тебя. У тебя свои планы, только о них помнишь. Вот я и думаю — в какой момент мой сын просто забудет про мое существование, про свою мать, сестру?

Скилдин на него смотрел, как на идиота:

— Слушай, Вань, ты когда его делал, думал, для себя стараешься? Думал, он всю жизнь с тобой будет? Дети рождаются, чтоб вырасти, уйти и навсегда про тебя забыть. А ты чего хотел? Или это вариации на тему желанного бессмертия — хочешь жить вечно, не в себе, так в сыне? Потому и мешаешь ему жить?

— Вот когда у тебя будут дети, тогда и поговорим, — с легким высокомерием сказал Моравлин.

— Я, к твоему сведению, женат, и детей у меня — шестеро, — откликнулся Скилдин. — Так что можешь говорить прямо сейчас.

Моравлин открыл было рот, чтоб срезать Скилдина ехидной репликой, но Стайнберг, которому вовсе не улыбалось стать свидетелем поединка прогнозиста с реал-тайм корректировщиком, перепалку прервал:

— Тихо! Нашли, чем мериться. Олег, я все понял, кроме одного — как ты ухитрился семнадцать лет не попадаться нам на глаза?

— А я имя сменил. Я теперь Родион Олегович Стрельцов.

Стайнберг ошалело посмотрел на Моравлина. Скилдин-Стрельцов ухмылялся.

— Теперь я понял, почему нашу колонию на Венере назвали Ольговой Землей, — пробормотал Стайнберг.

— Ну да. А многие знают, что меня на самом деле Олегом зовут. А что ваши сканеры меня не брали… На самом деле брали. Я просто всюду поставил себе допуск по высшей категории. На всякий случай. Так что они меня видят, но игнорируют.

Стайнберг посмотрел на Моравлина:

— Это разве четвертая ступень?

За Моравлина ответил словоохотливый Скилдин. И сказал такое, что Стайнберг не поверил своим ушам.

— Чего-чего? — переспросил он.

— Двенадцатая, говорю, — повторил Скилдин. — У меня двенадцатая ступень. Вы про такое даже думать боитесь.

Моравлин и Стайнберг молчали. Скилдин откинулся на спинку стула, понюхал бокал, но пить не стал. Наверное, решил, что свою корректировщицкую норму уже принял.

— Ты вот меня детьми попрекаешь, — тихо сказал он. — А теперь сравни. У тебя один сын и одна дочь. Оба — благополучные, рассудительные, законопослушные и ходят по твердой земле. А у меня там — полтора миллиона не пойми кого. И каждый считает меня царем-батюшкой, Отцом Небесным, заступником, богом и я даже не стал уточнять, кем еще. Они для меня все — дети. Причем маленькие. Ползунки. Они шагу без меня ступить не могут. Не могут потому, что действительно не могут. Это Венера. Она вся ползет, как пенка на киселе. И я про каждого помню, что вот этот — убийца, и в истерике с перепугу может расстрелять десяток-другой невинных. А эта — шлюха, которая больше всего боится, что кто-нибудь узнает о ее прошлом на Земле, потому что тут она — почтенная матрона. От страха разоблачения тоже запросто делов наделает. И почти у каждого есть дети. За которых они переживают так же, как ты за своих. Вот теперь и думай: на одной чаше весов — друзья, родные, которых у меня, кстати, нет, я детдомовский. На другой — полтора миллиона душ, которые ничем принципиально не отличаются от тех, которых я бросил на Земле. Только что менее благополучные и более несчастные. А через сто лет их будет полтора миллиарда. И жизнь этих полутора миллиардов напрямую зависит от того, что сделаю я здесь и сейчас, понимаешь? Ты мне в упрек ставишь редкие вздохи десятка людей, а о тех миллионах — забываешь! А я за них отвечаю! Не головой, не задницей — совестью! Своей совестью корректировщика!

— Ну ладно, ладно, — примиряюще сказал Стайнберг. — Всем все понятно. Мы живем интересами помельче, ты — покрупней, каждый в меру своих способностей.

— Извините, — Скилдин остыл. Потер лоб ладонью. Встал, подошел к окну, тихо заговорил: — Никак не могу привыкнуть. Иду от космодрома, вверх посмотреть боюсь. И постоянно ловлю себя на мысли: что за новую гадость приготовила Венера, если небо поголубело? На Венере ведь небо — белое и плотное. Как молоко. Днем белое, ночью черное и маслянистое, как нефть. И непрозрачное. Что там звезд — солнца не видно! Днем только кусок неба поярче других, так и определяем, где сейчас солнце. И небо как будто жидкое. Вот кажется, что стоишь под огромным таким полиэтиленовым пакетом с молоком или нефтью. И ждешь, что пленка прорвется, а вся эта прорва жидкости обрушится на тебя. Там вообще первое время все сутулятся. Небо сильно давит. Даже не физически, хотя там атмосферное давление повыше земного, а психически. Потом — ничего, привыкаешь таскать это небо на своих плечах, аки атлант…