Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 91



Как я узнал, общаясь с Борей и его друзьями, ими уже составлено и послано властям несколько заявлений и писем в защиту этих и других заключённых, но с ответом — как писалось когда-то на объявлениях в керосиновых лавках: «Нет, и неизвестно». А ещё — эти «ребята» много говорили об искусстве, о писателях, о литературных течениях. Тут и возник разговор об экзистенциализме, и я не мог не позавидовать своим собеседникам, чувствующим себя в этих, извините, дефинициях, как рыба в воде. С ними на равных я «плыть» не мог и, ощутив своё несовершенство, вынужден был чуть не на следующий день обратиться к помощи энциклопедического словаря, где нашёл литературные течения почти на все буквы алфавита. Однако не стал задерживаться на авангардизме, акмеизме, символизме и сюрреализме, а, немного не дойдя до экспрессионизма, обратил свое внимание на экзистенциализм со всеми относящимися к нему именами (Кьёркегор, Хайдеггер, Ясперс, Шестов и более знакомые — Бердяев, Камю, Сартр, Кафка); я даже, кажется, понял то, что было о нём написано, однако смысл куда-то исчез — сразу после того, как я закрыл словарь.

Понимаю, всё это отнюдь не в мою пользу, и единственное моё оправдание в том, что само значение «экзистенциализм» лет за пять-семь после моего знакомства с ним успело аж три раза измениться в официальном его определении. Так, из «Краткого философского словаря» 50-х годов я узнал, что это — «упадническое философско-этическое течение эпохи империализма, основное назначение которого — деморализация общественного сознания, борьба против революционных организаций пролетариата…» И что создал это реакционное течение датский мракобес Кьёркегор, враг социализма и демократии… А в Германии такими же растленными врагами трудового народа были некто Хайдеггер и Ясперс…

Однако через несколько лет после этого тот же экзистенциализм определялся в тех же справочниках уже немного иначе: «…философско-эстетическое учение XX века, в основе которого лежит понятие человеческого существования как своего рода внутреннего ядра личности, каковое (видимо, ядро) сохраняется и выявляется, когда человек теряет связи с обществом…»

Не слишком внятно, но, во всяком случае, без плохо замаскированной «матерщины» и поиска врагов.

Ещё позднее определение «экзистенциализма» сделалось совсем внятным, даже смелым: «экзистенция — человеческое существование… Постигая себя как экзистенцию, человек обретает свободу, которая есть выбор самого себя, своей сущности…» А? Всё как у людей!..

Вот сколько нового привелось мне узнать за время общения с Борей и его друзьями.

Однако не расширение познаний стало для меня приятным и желанным, а то, что в Боре, так мне, во всяком случае, казалось, я нашёл того, кто мог и умел облегчить моё тогдашнее состояние, просто потому что был тем, кого в народе называют душевным человеком. Не впадая при этом в сентиментальность и не проявляя чрезмерного сочувствия, граничащего с жалостью. В нём была военная косточка, в хорошем значении этого слова: он ясно излагал мысли, не любил растекаться по древу, был суров, даже резок в суждениях и не прибегал к излишним метафорам и эвфемизмам, когда речь шла о серьёзных вещах. Но при всей крутости характера умел быть снисходительным и тактичным.

«Спасибо» говорю я Боре и за то, что по его милости мой душевный реестр пополнился новыми людьми — самыми разными, по-своему любопытными, — как, впрочем, все люди на свете; среди которых были и отъявленные максималисты, и те, кого под дулом пистолета не принудишь выслушать постороннее мнение, а своё приравнивают к эталонной платино-иридиевой гире, хранящейся в Палате мер и весов; и кто легко может обидеть другого, а сам вламывается в амбицию от робкого намёка на шутку в собственный адрес. Однако все эти мелочи не делают их менее интересными или талантливыми, а лишь менее приятными для общения. Встретились там и такие, с кем моя дружба затянулась на долгие годы.



В общем, что-что, а скучать в этом обществе не приходилось: разговоры, споры, ссоры, даже доходящие до рукопашной. Правда, не слишком часто и не по причине опьянения (пили вообще мало), а токмо из-за чрезмерной горячности. Так некий довольно известный художник мог подраться с довольно известным пушкинистом, внезапно обнаружив некоторую разницу во взглядах на современную действительность. Или два признанных критика могли не как-нибудь, а навеки рассориться друг с другом в ходе совместной благотворной работы по воспитанию подрастающего поколения. А хороший и весьма смелый писатель мог безжалостно — с моей точки зрения — оттолкнуть от себя близкого друга, тоже литератора, когда тот, беспокоясь за его судьбу, посоветовал ему умерить свой гражданский пыл. Ситуация оказалась достаточно сложной и для того, и для другого — не хочу сейчас углубляться в неё, скажу только, что первый из двух друзей был целиком прав с точки зрения таких понятий, как собственная честь и достоинство — и впоследствии основательно пострадал, отстаивая их, — однако повторюсь: то, как он обошёлся со своим преданным другом, показалось мне чрезвычайно жестоким, а потому несправедливым.

Однако были в этой компании и не столь горячие персоны, а такие, кто, не уступая другим в таланте и твёрдости, не таили в себе взрывчатую смесь нетерпимости, а, напротив, обладали и достаточной снисходительностью, и меньшим грузом максимализма. Вот к ним, на мой взгляд, принадлежал и Боря…

Так или иначе, приближался Новый год, и Боря позвал нас с Риммой к себе на старую квартиру недалеко от метро «Полежаевская», где жил с женой и взрослым сыном. Я говорю про квартиру «старая», потому что была уже новая, трёхкомнатная, у метро «Аэропорт», которую он оплатил и должен был вот-вот туда переехать.

Мы собирались к нему пойти, но в самые последние дни перед Новым годом Риммин свояк, старый партийный работник, а до этого не то гусар, не то гренадёр в царской армии, но при всём этом хороший, добрый человек, предложил ей бесплатную путёвку в какой-то по тем временам шикарный санаторий, да ещё в Сочи. И Римма, вконец умученная моим подавленным настроением, а также бесконечными судебными делами о хищении и пьянстве на Холодильном комбинате N 1, с благодарностью приняла его предложение и укатила.

Одному идти к Боре не очень хотелось, но я вспомнил вдруг о приятной и красивой, что немаловажно, женщине по имени Лиза, с кем мы недавно познакомились в доме у Римминой сослуживицы, и — чем чёрт не шутит — чуть не за день до Нового года позвонил ей, почти не рассчитывая на согласие. К моему удивлению она сказала, что не особенно стремилась куда-то вообще пойти, но сын навострил лыжи к своим приятелям… Так что, в общем, спасибо за приглашение, она готова составить мне компанию… Тем более, что повесть Балтера «До свидания, мальчики» ей нравится…

Положение Бори к этому времени становилось всё хуже, хотя пока ещё он был на плаву и пожинал заслуженную славу и некоторые сопутствующие ей радости. Его повесть после опубликования в альманахе «Тарусские страницы» и в журнале «Юность» вышла уже отдельной книгой, по ней был поставлен спектакль в театре на Малой Бронной и снят кинофильм с тем же названием. (Только на экранах он долго не просуществовал, хотя пользовался успехом у зрителей, — его, пользуясь тем же глаголом, «сняли» с экрана. Даже сожгли копии. Но не из-за плохого поведения Бори — его наказание ещё впереди, — а на сей раз расправлялись с постановщиком фильма, режиссером Михаилом Каликом, кто раньше уже посидел в тюрьме, но после смерти Сталина его выпустили, он даже успел снять несколько фильмов, получивших известность. Сейчас он был наказан отлучением от работы в кино за то, что отказался пойти навстречу цензорам из кинокомитета и вырезать несколько кадров. В особенности тот, где изображался «ударный» труд рабочих соляных копей под аккомпанемент подвыпившего духового оркестра, наяривавшего музыку М. Таривердиева. Цензоры, конечно, добились своего — с помощью второго режиссёра, и тогда Калик устроил скандал и потребовал, чтобы сняли с титров его фамилию. В результате сняли и титры, и сам фильм.)