Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 72

Разумеется, народ не должен, не может считаться полностью виновным во всем, что совершают его именем, даже его руками. Но…

Но почему тогда немцев так долго числят виновными в преступлениях гитлеризма? Почему японцев так наказали за безудержный милитаризм их правителей? Отчего всех защитников крепости уничтожают из-за горделивого безрассудства ее владельца? Почему всех казаков вместе с их семьями спокойно выдают врагам? Почему, наконец, весь еврейский народ в течение двадцати веков расплачивается за то, что несколько человек из толпы крикнули в 30-м году нашей эры: «Распни его!»?

Да, весь народ отвечать не должен… Но что же он такое — народ? В самом деле, безмолвная покорная масса, ничего не решающая ни при каких режимах и ни за что не отвечающая, с которой совсем нет спроса? Или все-таки хоть что-то от него иногда зависит? Если он задумается… Если очень захочет… Неужели он всего-навсего, как сказал Блез Паскаль, «мыслящий тростник», который колеблется, куда ветер подует? А возможно, и не всегда «мыслящий»?.. Обидно как-то…

Для слушателей Академии война с финнами означала не только сокращение «танцевальных» дней: всех, кто жил в общежитии, перевели на казарменное положение, которое выражалось в том, что после занятий надо было отправляться по домам и сидеть там, занимаясь «самоподготовкой». Но этого легко можно было избежать, если кто-то говорил, что остается в самой Академии. Те же, кто жил у себя дома, вообще делали, что хотели. Словом, как всегда, туфта, для отвода глаз.

И что характерно (для небольшой группы людей, называемых «слушателями Академии», а также для огромного их количества, называемого «советские люди»): большинство с полным пониманием и приятием относилось к данном или иной туфте (остановимся на выразительном жаргонном словечке, которое тогда еще не было таким ходовым), не видя в ней ничего дурацкого, нелепого, а потому — унизительного; меньшинство же, в данном случае к ним примыкал слушатель Хазанов, считали это посягательством на их права (такого слова тоже еще не знали) и пытались потихоньку, тайком обойти (данную или иную туфту), и это у них иногда получалось, но чаще — нет.

В Ленинграде ввели затемнение: улицы не освещались, окна должны быть завешены, машины ездили без света. На многих зданиях появились зенитные установки, были они и в башне на крыше Академии. Это называлось служба ВНОС — воздушное наблюдение, оповещение, связь. (Какая все-таки глухота к родному языку! — позволю себе проворчать я.) Дежурные сидели и мерзли — зима выдалась страшно морозная — у счетверенной зенитно-пулеметной установки и вглядывались в туманное небо. Но погода почти все время была нелетная, да финны, по-видимому, и в мыслях не имели бомбить Ленинград — так что героических подвигов никто не совершил. На фронт из Академии отправили группу дорожников со старших курсов, во главе с горластым майором Чемерисом, и они вернулись оттуда с орденами и медалями — предметом зависти многих сотоварищей. Появились в Академии и два Героя Советского Союза, их приняли без всяких экзаменов; один из них вел себя скромно, даже немного учился, второй — ходил левым плечом, где золотая звездочка, вперед и только что не ночевал во всяких президиумах. К нему прикрепили лучших преподавателей, как к наследнику престола, но это не помогло и его осмелились отчислить…

Надо сказать, Юрий достаточно спокойно относился к орденам и прочим знакам отличия — и тогда, и потом, в следующую за этой войну, хотя какой же военный не мечтает о том, чтобы на его могучей груди уже некуда было вешать новую награду. Юрию не очень-то и предлагали их, а он не очень-то переживал. Особенно, когда несколько повзрослел и начал понимать, как все это, по большей части, делается. Его неверие в справедливое распределение орденов (а это было именно распределение) окончательно укрепилось, когда в конце войны он увидел боевую «Красную звезду» на необъятных персях Марьи Ивановны, жены командира их автомобильного полка Тронова. Она называлась диспетчером штаба и что там делала — одному Богу известно. Другой диспетчер со странноватой фамилией Дербаремдикер не был удостоен даже захудалой медали. Этот же командир полка и его замполит уже после окончания войны внезапно получили еще по боевому ордену, что, видимо, совершенно случайно совпало с тем, что незадолго до этого они направили из Германии, где стоял полк, несколько «студебекеров» с трофеями (так гордо именовали нахапанное у немцев и австрийцев имущество) прямо в Москву, в Главное Автомобильное Управление, и сопровождать ценный груз было доверено подполковнику-замполиту… Но вернемся в Ленинград.

Зачем слушателей Академии так часто тасовали, переселяя из одного общежития в другое, меняя комнаты и состав жильцов, понять невозможно. Думаю, скрытого смысла тут никакого: просто начальству из хозяйственного отдела было неловко сидеть сложа руки и оно работало — писало распоряжения, подписывало их, спускало подчиненным. (Это напоминает дурацкую акцию, которой я бывал свидетелем в некоторых гостиницах нашей страны: каждое утро к вам в номер вламываются два-три работника и начинают проверять по описи наличие вещей и мебели: стол — 1, стульев — 3, подушка — 1, полотенца — 2 и так далее. А ведь так хотелось уволочь с собой хотя бы один расшатанный стул!)

С сентября того года Юрий жил уже в доме 2 по 19-й Линии, в старом трехэтажном здании, в квартире с двумя маленькими узкими комнатами. Это его больше устраивало, чем объемные помещения других общежитий, сплошь уставленные кроватями и тумбочками. Здесь у него была ниша в запроходной комнате, и пребывали там, кроме него и мрачного долговязого Володи Микулича, двое совсем взрослых с их же факультета — старший лейтенант Пекишев и капитан Нивинский — спокойные рассудительные мужики, не болтуны и горлопаны, как дружки-однолетки Юрия, с которыми он провел весь прошлый год.

В этой комнатушке Юрий потерпел первое (но не последнее) в своей интимной жизни фиаско.

Как-то сказал он Микуличу небрежным тоном, что поднадоели, в общем, все эти танцы-шманцы-обжиманцы, хочется дела… Понимаешь?

Володя понял, немного подумал, потом произнес:

— Слушай, у моей Таньки подруга есть, она приходила в клуб, не знаю, помнишь ты…

Юрий не помнил. Володя продолжал тем же деловитым тоном:

— Маленькая такая, с острым носом, но ничего — все на месте, не беспокойся. Не лишенка какая-нибудь.

У Володи был свой стиль юмора, причем, подобно знаменитому американскому комику Бастеру Китону, он никогда не улыбался. Ну, может, только если другие очень уж изощрялись в остроумии.

Тут же Володя набросал план операции.

— Значит, таким путем… В эту субботу я прихожу сюда с Танькой и с Аней…

— Прямо сюда? — спросил обеспокоенно Юрий.

— Нет, в Таврический дворец… Ты слушай. Приходим — то, сё, выпили, закусили, тихо-мирно, песен не поем, чтоб внимание не привлекать… Сможешь не петь песен?

— Смогу, — выдавил из себя Юрий. Ему не нравилось, что Володька превращает все в хохму.

Тот продолжил, перемежая речь не слишком изящными, но столь привычными для нашего с вами уха оборотами, которые я опускаю.

— Наши мужики не донесут. И мешать не будут. Они фартовые дядьки. Пекишев, кажется, дежурить должен по общежитию в субботу, а Нивинский… Ну, попросим его не мешать. Что он, не человек, что ли?.. Да мы недолго. С восьми до девяти. Потом я с Танькой уматываю в клуб, а вы остаетесь… До десяти, а потом…

— А если не останется? — спросил Юрий.

Ему все меньше нравилась затея: оказывается, все надо делать по часам да еще опасаться, что кто-то зайдет, помешает, спугнет. То, про что он читал в книгах, происходило в куда более благоприятных условиях.

Микулич уловил Юрину неудовлетворенность.

— Что, мало одного часа? — поинтересовался он. — Два раза сходишь, и ладно. А после на танцы… Насчет того, что не останется, не твоя забота — Танька ей скажет. Они девчата хорошие, сговорчивые… Только, смотри, осторожней там, понимаешь? А то потом хлопот не оберешься.